— Штукарники… — Он глянул в сторону степных просторов: — А места тут класс… И как только здесь вот «это» могло уродиться? — И он вдруг кивнул через стол.
«Это» оказалось Козловым. Все обомлели. Бабенки застыли с тарелками в руках, Хохлов проглотил приготовленный тост… Козлов-старший, по-видимому, привыкший к подобным вывертам приемного сына, великолепно сделал вид, словно сказанное его не касается. Может быть, так все и закончилось бы тогда, на берегу пруда, на родине Козлова, но Мирошник, который во всем доходил до сути, полуглухой и подслеповатый, переспросил:
— Что уродиться? Простите… Вы о люцерне? — И повернулся в другую сторону от пруда, где на склоне была высажена для колхозного стада люцерна…
— Нет, не о люцерне я, а о Козлове, — не поднимая головы, ответил сынок.
— Простите…
— Прощаю. Па-ру-ру-ра!
Мать встала, обошла вокруг стола, что-то быстро с каменным лицом проговорила сыну. Тот, тоже не меняясь в лице, подергиваясь и стуча барабанный ритм, ответил, пожимая плечами:
— А что я сказал такого? Ай-яй! Ничего, переживет. Правда, Козлов? Переживешь?
Мать схватила за руку сына, выволокла и потащила от стола. Сын смеялся, пытался вырваться, но мать битых полчаса вдалбливала ему что-то. Тот внимательно слушал, продолжая едва заметно подергиваться, сохраняя ритм. Потом резко вырвал руку и пошел вдоль пруда, поднимая комки глины и бросая их далеко, на середину пруда. Потом поднялся на пригорок.
Мать вернулась, все заговорили, стали поднимать тосты, смеяться и шутить. Хохлов опять хорошо сказал, Нилыч ввернул какую-то цитатку из произведений Козлова, Суровикин только-только перевел разговор на поэзию, и уже вот-вот хотели было спеть песню, как опять пришел вундеркинд. Спустился по тропинке между камышей, подошел к столам, поставил огромный переносной магнитофон, сказал:
— Танцевать будем, художники?
— Сейчас песню споем, и будете танцевать, — ответил тихо и пристойно Козлов-старший.
Сын так и покатился со смеху.
— Зачем тебе петь, Козлов! У тебя нет слуха!
— Кирилл! — возвысила голос мать.
— А что я такого сказал? Вся Москва знает, что у Козлова нет слуха!
— Молодой человек, вы все-таки в компании, на людях! Будьте добры вести себя пристойно! — не выдержала Людмила Петровна, всю свою сознательную жизнь воспитывающая чужих детей.
— О-о-о! Наша цыганка! — вдруг нагло засмеялся в лицо Елкиной вундеркинд. — Может, вам рассказать, как они ржали в гостинице после вашего спектакля?!
— Кирилл! Что ты несешь?
— Как они покатывались со смеху, вспоминая ваше «блистательное» исполнение! Сказать? Как они ржали над вами!..
— Прекрати! — завизжала вдруг страшно мать, пытаясь достать через стол и огреть сынка.
Но тот, по-видимому изучивший ухватки матери, резко вскочил и, отбежав от стола, закричал:
— Они ржали над вами, понимаете? Или нет? Они по полу катались от вас! Они вас обозвали дурой и синим чулком! — Сын ткнул пальцем в сторону Людмилы Петровны. — А вас, — он показал на Суровикина, — неошкуренным бревном, которое надо ошкурить и сделать телеграфным столбом.
Мать метнулась к магнитофону и нажала на клавишу. И над камышами загрохотала резкая синкопированная музыка. Она заглушила выкрики сына, и тот, что-то еще проорав с синим лицом, замолчал. Стоял, смотрел на них.
Козлов под грохот магнитофона о чем-то увлеченно разговаривал с Елкиной, солистки резали зелень и отвернулись. Баранчик шипел на вертеле, капая жиром в огонь. Нилыч таскал воду из колодца, собирался греть ее и мыть тарелки, Мирошник о чем-то беседовал с Хохловым, показывая на озимые. Все делали вид, что увлечены разговором, никто не обращал внимания на грубого, невоспитанного и нахального сынка-вундеркинда. А тут как раз сверху, с горы, с мычанием пошло стадо коров. Коровы спешили, их мучила жажда. Они, как и предупреждал Нилыч, пошли прямо через полянку. Пыль поднялась над столами, стали прикрывать газетками снедь, улыбались друг другу, смеялись от такой глупости: раскинулись, мол, на коровьем пляже.
Директор нервничал, покрикивал на бабенок и Нилыча; Нилыч кричал, что он предупреждал, вместе они расталкивали валящих валом коров, магнитофон ревел и трясся, изрыгая подобие музыки, и тут вдруг, словно в кошмарном сне, на полянку выскочил огромный черный бык. Он весело обвел всех яростным кровяным глазом и, по-детски легко и бодро взбрыкнув, погнался сначала за сыном-вундеркиндом, потом, бросив его красные одежды, рванул за директором, расталкивающим коров. По пути бык переворачивал все, что можно перевернуть, и гнался за всем, что убегало от него, впрочем, проделывал все беззлобно и беззаботно.
Все вскочили со своих мест, мужчины обороняли женщин, женщины с визгом полезли в камыши. Директор закрыл грудью вертел, схватил кочергу и, бледнея, что-то кричал спасающимся бегством бабенкам. Словом, переполоха бык натворил на славу и вскоре, подскочив к магнитофону, с такой силой и яростью поддел его острым рогом, что тот полетел, сверкая, на землю.