Наде картина не нравилась. Ее пугали обмороженные ноги покойника на переднем плане, вызывали отвращение опустившиеся люди. Хоть в реальности она и не такое теперь видела, ей казалось, что всё это как-то плохо согласуется с идеей о летучей душе и голой Надежде.
Но она, понятное дело, молчала.
Евгений между тем ее и не спрашивал, ему нужна была оценка профессионалов, а потому он ждал приезда родителей. Приезд, однако, затягивался.
…Как ни странно, но с началом перестройки Тихие-старшие неожиданно разбогатели. Особенно мать. Она всегда в своих картинах тяготела к декоративности, много лет специализировалась на лирических пейзажах и натюрмортах, – а тут как раз выяснилось, что в открывающиеся конторы нуворишей, в их огромные квартиры и загородные виллы именно такая живопись и требуется. Стен, как и денег, у богатеньких теперь было много. А вкуса не очень. И Маргарита Тихая со своей дамской белибердой попала в масть. Особенно большим успехом пользовались ее подсолнухи. Их она писала по одному и в букетах, в вазах и на поле, с черными семечками и желтеньким пушком посередине, под невероятной небесной лазурью и в предгрозовом сумраке.
Картины были огромные, средние, миниатюрные; в массивных золоченых багетах и простеньких рамочках. Маргарита продала всё из своих запасников. И теперь работала с колес. Поставила это дело на поток. Пока она продавала картинки в Москве, ее муж, настоящий художник, Алексей Тихий, матерясь на чем свет, лузгал в их общей мастерской осточертевшую подсолнечную тему. Это был настоящий семейный подряд.
Маргарита сделалась модным живописцем. Заслышав раскрученную фамилию
…Вернувшаяся с работы Надежда, заслышав в комнате голоса мужа и его матери, не стала им мешать. Она прошла в кухоньку и тихо присела на табурет. Ноги после рабочего дня гудели, есть хотелось до желудочных судорог, но решалась судьба не просто картины – художника, и Надежда замерла, скрючившись на своём колченогом сиденье.
Дверь в комнату была открыта, и можно было вполне легально слышать весь разговор.
Вначале было тихо, только Евгений нервно метался по комнате, дожидаясь материнской оценки. И та, наконец, заговорила.
– Безусловно, сынок, очень интересно. Очень пронзительно. Ты доказал, что и так было давно понятно: ты не только талантливый художник, ты мыслитель. Как Шагал. Как Ефим Честняков. Из той кагорты. Ну что сказать? Талантливо выписаны пятна на снегу. У замерзшего видны ошметки кальсонных штрипок, что добавляет ужаса в происходящее. Браво. Народ у тебя – сплошь маргиналы. Понятно, что это сознательное сгущение, прием, так сказать. Бедный мальчик, что, однако, носишь ты в душе! Ты весь, как израненное сердце. И никакая Тетёха тут не поможет. Наоборот. Примитивная неодушевленность во времена наступившего исторического катаклизма, конечно, выживет. Она никогда и нигде не пропадет. Но моральная победа (виктория!) будет за тонкими духовными натурами, которые весь ужас происходящего воспринимают голой кожей. Именно они через надежду и придут к вере. К вере в бессмертие человеческой души.
Под тяжестью опустившегося тела заскрипело кресло. Щелкнула зажигалка. Тихая продолжала:
– Ты растешь, сынок. Но и у этой твоей картины долгая и, увы, некоммерческая судьба. Не представляю, кто бы хотел
Потом она поднялась и, судя по цоканью каблуков, начала перемещаться вдоль картины, подавая отдельные реплики:
– Может, попробуем организовать твою выставку в П.? У тебя есть еще что-нибудь? Ты мне как-то показывал портрет старухи…
– Нету…
– …Давай, сына, возвращайся. Тебе надо писать. Купим тебе отдельную квартиру. Хватит народ смешить. А, кстати, где
– Сейчас придет.
– Деньги нужны?
– Нет.
– Ну и ладно. Мне пора. Тетёхе привета не передаю. Перебьётся. Пошли, проводишь.
И они прошагали к выходу, не заметив Надю, прилипшую к табурету в углу между газовой плитой и раковиной с грязной посудой.
Вот так – Тетёха! А ничего, что Тетёха скоро тут с вами инвалидом сделается? И помрет, надорвавшись. А сынок твой гениальный напьется на ее поминках. Слушал, гад, и не вступился. Предатель. Толку нет ни днем, ни ночью. Достаточно.
Часть 3. Жить и выживать