– Ничего, мать, говори всё, – тихо сказал Навкратий.
Слезы потекли по щекам Кассии.
– Он оказался благороднее меня… и целомудреннее… Он мог бы овладеть мною, если б захотел… Я сначала попыталась оттолкнуть его… а потом уже не пыталась… Он два раза поцеловал меня… и если б он еще раз… я отдалась бы… Он это видел… И он отпустил меня! Не захотел воспользоваться… А ведь он всё понял! Он был прав, обвиняя меня в лицемерии! Он сразу сказал мне, что… что нечего говорить про добродетель, ведь он видит, чего я хочу на самом деле… Ведь правда же: я живу в обители, якобы подвизаюсь, «невеста Христова», а на самом деле… Когда он уходил, мне захотелось умереть… но не от стыда… а потому, что он уходил!.. Потом я молилась, и мне стало легче… Потом пошла на вечерню… Потом принимала исповедь сестер… и всё думала, что я недостойна им и ноги умывать! Они приходят ко мне… как к духовной… а я… Я вся – то самое брение, которое страстно желает брения, как в «Лествице» сказано… И ничего больше! И я молюсь, каюсь, но в то же время… в душе я до сих пор… до сих пор жалею… что он не настоял на своем!..
Кассия совсем опустила голову, не смея взглянуть на отца Навкратия. После небольшого молчания он сказал:
– Молода ты еще, мать! Кровь играет… Это бывает часто, особенно если не вкусил этой сласти в юности… Обычно кто не вкусил, тот бывает меньше борим страстью, но Лествичник говорит, что часто бывает и противоположное. Конечно, следовало быть осторожней, но сделанного не воротишь… Да тут как-то у вас всё так произошло… Не знаю, можно ли было избежать… Надо благодарить Бога, что вы не пали до конца! Не отчаивайся, мать! И не такие падения бывали с монахами, сама знаешь, но Господь восставлял, можно сказать, из самых глубин адовых…
Кассия уже не плакала и внимательно слушала неторопливую речь отца Навкратия, прижав ладони к пылающим щекам.
– Терпи, мать! – сказал игумен. – Терпи. Как путник проходит по вонючей улице и ощущает смрадные запахи, а всё-таки идет к своей цели, так и нам надо. Бесы будут бороть до конца жизни, и не последняя цель у них – совсем смутить, внушить мысль, что вот, раз мы
– Отче, – проговорила Кассия, – мне ведь надо епитимью нести… Отлучение… Я хоть и не пала окончательно, но… – она опустила голову, – только благодаря государю… Если б какая-нибудь сестра сделала то же самое, я бы отлучила ее, а про себя теперь думаю… что это может породить в обители толки… Но это самооправдание…
– Да, мать, отлучать тебя от причастия – дело неудобное. Посещение государя само по себе могло толки породить, и хорошо еще, что сестры твои, вроде бы, все думают только про вопрос об иконах… А если тебя отлучить, то могут подумать всякое. Если и не подумают о том, что было на самом деле, так могут, пожалуй, решить, что ты в соглашение с ересью хотела вступить… Или даже вступила, раз государь решил оставить обитель в покое, – подписку дала или что-то еще подобное. Да и потом, мать, это тяжкий грех, если вообще смотреть, но тут у тебя случай особый… Так что… – он помолчал, подумал. – Давай, матушка, так: клади по триста поклонов сверх правила, а пищу вкушай только раз в день, но чтоб в трапезу ходить со всеми. В обед ешь, а на ужин для виду можно только воду пить и, может, еще хлеба ломтик, чтобы не обращать на себя лишнего внимания и не тщеславиться… А вина не пей совсем. И всё на этом. Год так проживешь, а там посмотрим. Если очень тяжело будет, приезжай опять на исповедь.
Игумен выпрямился, и Кассия опустилась перед ним на колени. Он положил руку ей на голову, помолился и сказал:
– Поднимайся, мать! Путь тебе еще долог!
Кассия встала, не смея взглянуть на него.
– Мать! – сказал он.
Она подняла глаза. Навкратий чуть заметно улыбался.