Ее одолевали кашель и тошнота, через слово она повторяла, что она образина, что ее за непотребностью следует вышвырнуть на помойку. Я был рядом с ней, когда ее рвало, помог ей раздеться и накинуть халат. Весь ее внешний лоск исчез: лицо бледное, перепачканное помадой и потоками черной туши для ресниц, платье изгажено рвотой. Она никогда не хотела показывать себя в обнаженном виде – прикрывалась простыней или скрывалась в ванне, пока я не успел зажечь свет. Ее исхудавшее тело напоминает тощего мальчишку.
– Видел меня, Сольдá! Видел, на что я похожа? Тем лучше! Охота быстро пропадет, страдать по мне точно не будешь. Ну да, я заморыш. Увидишь, скоро твоя досада и нелестные мысли на мой счет уйдут, как будто и не бывало.
Она лепетала эти слова, пока я укладывал ее в постель. Увидев меня рядом с кроватью на стуле, где я устроился, чтобы бдеть над нею остаток ночи, сказала:
– Спасибо. Видишь ли, ты добрый… Прости меня.
Казалось, она уснула, но вдруг глаза ее открылись, и она попросила держать ее за руку:
– Я рада, Сольдá, что все так гадко закончилось. Я освободила тебя. Представишь, как я блюю и воняю, и от этих дней не останется и следа. Прошу тебя об одном: обещай, что не будешь меня ненавидеть.
Ей захотелось, чтобы я порылся в сумочке и нашел янтарный брелок, с которым она не разлучается с тех пор, как я вернул его ей в госпитале. Сжала его в руке и протянула мне. Это подарок. Я не хотел брать. Она настояла.
– Возьми, он краше меня. А для меня у тебя есть подарок?
У меня не было ничего. Я сорвал с кителя позолоченную пуговицу, сжал ее в кулаке и вложил ей в ладонь.
10
Отрадно было подниматься в горы в прохладе предрассветного воздуха. Я окидывал взглядом вершины далеких гор, их зубчатый профиль. Ощущения, будто горный воздух очищает меня, не было; просто я провел много дней в духоте, в плотском слиянии взмокших тел. Шагал я бодро.
По мере роста усталости, притуплявшей ощущение свободы, в памяти восстанавливались картины жизни в окопах и Доната: долг и грех. Я вышел из дома, когда она еще спала. Бесшумно оделся, не отрывая глаз от спящей. В голубоватом свете ночника она казалась красавицей. Разметанные по подушке волосы окружали ее голову пышным ореолом. Приоткрытые губы подрагивали при дыхании. Она пробуждала желание. Я наклонился и поцеловал ее в висок; помню нежность его кожи, вздувшуюся и мерно пульсирующую жилку на нем…
Я шагал без малого два часа. Подумалось, что в этот час Доната, должно быть, уже поднимается: я поставил возле нее будильник; ей нужно было успеть одеться и вернуться в клинику, пока не заметили ее отсутствия. Представил, как она моется с привкусом горечи во рту, как идет по тропинке вдоль нашего дома, одна-одинешенька. В последней деревне я остановился и пошел исповедоваться.
За месяц моего отсутствия из старых альпийских стрелков, которых я знал, осталось немного: остальные кто погиб, кто валялся по госпиталям. Некоторые счастливчики отбыли в краткосрочный отпуск. Большинство из оставшихся едва меня узнают. Но я-то их знаю: знаю по именам, помню о семьях, которые их ждут, о женах, о малых детях; всех их я выслушивал на исповеди. Я уверен, что все они хорошо относятся ко мне, просто немного меня забыли. Или верней будет так: в их душах нет больше местечка для посторонних чувств. Даже Кьерегато, один из тех, что бегом тащили меня на носилках и спасли мне жизнь, поприветствовал меня без особых эмоций.
Я обсудил вопрос с Тони Кампьотти (он выказывает мне всегдашнюю свою сдержанную расположенность).
– Экономия, батюшка, средств, – говорит он. – Раз за разом они отбрасывают чувства, излишние для целей любви к самим себе, а ее требуется очень и очень много, чтобы в наших условиях выжить.
– Но тебя-то они любят.
Кампьотти улыбается.
– Кто-то же должен был заменить им отца. Исключая Баркари и с учетом того, что Алатри списали, оставался один я.
Я понял, что сумевшие выжить по истечении месяцев становятся другими людьми: окорачивают себя, перестают бунтовать, сводят свое существование к самому существенному. Мало-помалу они станут похожими на камни, на скругленную гальку: они обломают смерти зубы.
– Не переживай, – говорит Кампьотти. – Накануне очередного сражения все они вспомнят о душе, и ты станешь для них прежним отцом.
Кампьотти устроил себе персональное убежище в скальной расселине, неподалеку от бараков и небольших пещер, где укрываются солдаты, свободные от наряда. Требовалось лишь прорыть проход от хода сообщений до этого места: Тони вырыл его сам. Он утверждает, что физический труд освобождает голову и тело от токсинов.