Закинув ногу на ногу, с зажатой между ними саблей, Луци молча призывал меня взвесить и трезво оценить, кто передо мной сидит, и хорошенько подумать над тем, что я буду говорить. Я стал говорить о любви: о любви Христа, ставшего ради людей человеком, о любви христиан, которые во Христе любят всех других людей, своих ближних. Вспомнил о рождественской ночи в своей деревне, о мужчинах, кутавшихся в тулупы, и о женщинах, покрывавших голову шалью. Мало-помалу животное тепло их тел согревало воздух в ледяном пространстве церкви. Вспомнил о запахе мокрых одежд, о ласково-трепетной робости, с какой они смотрели на гипсового младенца в маленьких яслях; о духе благодати, распространявшемся по храму, и о дрожжах любви, распиравших грудь верующих. Меня поразила тогда мысль, что жители деревни собрались как будто в стадо, будто волы и овцы, и что мы, те же животные, только в одеждах, испытывали к нашим ближним то же обезоруживающее нас тепло.
Я говорил об оружии как иллюзии и о любви как оружии; о младенце Христе и о детях, оставшихся дома; о Марии и женах, проводивших мужей на войну; вспомнил даже о любви, привязывающей нас к домашним животным, которых мы оставили в хлевах – к волам, коровам, ослам, разительно похожим на нас в той беспрекословной, молчаливой покорности, с какой они пашут, безропотно снося наши побои. Полковник Луци слушал, скривив губы. Моя проповедь была ему явно не по душе.
Множество солдат пришли на исповедь. Полковник решительно не одобряет эту вспышку религиозного рвения; он заявляет, что я пагубно воздействую на воинский дух его солдат.
Среди таинств, которые совершает священник, исповедь – тяжкий труд во исполнение особого милосердия. Часами на меня обрушиваются потоки интимных признаний: некоторые не каются, а выгораживают себя, как в суде; другие говорят так, как будто исповедник не человек, а помойная яма, куда можно слить грехи и взамен получить отпущение.
Думаю: я ведь тоже хожу на исповедь, но исповедуюсь совершенно иным, профессиональным способом. Я, знаток по части грехов, сужу и классифицирую свои собственные, прежде чем прийти и покаяться в них перед другим таким же знатоком. Мне не подобает прибегать к той дикой застенчивости, с какой солдаты намекают на дурные мысли и предосудительные действия, требуя, чтобы я понимал их с полуслова.
Давеча, поднимаясь в горы, я пошел исповедаться и признался в любви к Донате. Рассказал все в подробностях, прибегая к латинским словечкам для описания актов совокупления. Этот язык приглушает чувства и страсти, придавая моим грехам ту степень безличности, которая их только усугубляет: Доната была уже не женщиной, а набором анатомических частей тела; да и сам я, разве мог бы назвать я любовью те ритмично повторяющиеся движения, которые я совершал, лежа на ней, двигая бедрами, руками и ртом? Меня просили уточнить поподробнее (сколько раз, когда и как, что было вначале, что было потом); я не мог поступить, как мои кающиеся грешники, которые начинают путаться при нескромных вопросах и отвечают уклончиво, полунамеками. Самое большее, я мог скрыться за церковными формулировками. Отлично понимаю цель того инквизиторского допроса, который исповедник устраивает грешнику; в противном случае «любовь» и «чувства» могут побудить его к снисходительности (литература, романтизм, вся эта культурная традиция не чужда самому исповеднику), а посему об этом либо вообще не говорится, либо говорится вскользь. Нет, ты должен изложить в подробностях все свои действия, каждое по отдельности, никак не связанные между собой: грязные, гадкие, безумные. Апология чувств тут неуместна.
Помню жуткие минуты перед исповедальней, старого неуемного священника, которому требовалось знать все, по минутам, ощупывать мою плоть по сантиметрам. От стыда лицо мое загоралось, словно в приступе лихорадки.
Октябрь 1917 года. Былому затишью конец. Месяц начался с вражеского наступления, австрийцы чуть не выбили нас из окопов. На рассвете заухали пушки, артподготовка. Полковник, знающий свою работу, оставил наверху лишь дозорных, а все подразделения раскидал по просторной территории за линией обороны. Он сообразил, что огонь противника будет заранее рассчитан – прицельный, убойный. Так и случилось: почти все бараки были разнесены в щепки, взорвался небольшой склад боеприпасов. Артподготовка закончилась и прозвучал сигнал сбора. Пехотинцы со всех ног бросились по окопам. В наступившей внезапно тишине, пока еще в отдаленье урчало эхо артиллерийских ударов, горнист созывал нас, направляя на склон горы.
Штурмовые атаки следовали накатами, одна решительнее другой; наконец наши были вынуждены выйти из окопов и отмести врага пулеметным огнем. Наших погибло двадцать два человека. Всех раненых дотащили до траншей.