Генка подошел к окну, прислушался. Опять в который раз сука Буба, русская гончая, которую теперь никто не выгуливал по вечерам, начинала подвывать. Полдня она скулила, сидя в загоне, сзади, за домом, потом, вторую половину дня, безуспешно пыталась перепрыгнуть через штакетник и наконец, когда и это ей не удавалось, начинала выть. А может быть, чувствовала скорую смену хозяина…
— Буба! — громко закричал в окно Генка. — Прекрати!
Собака замолкла. Зато всполошился отец.
— Гена, Буба… Кому… Гена.
— Ну, решили же — Палычу, да?
— Да, правильно… забыл, да, ему.
— Ну, и слава богу. Хоть с этим согласен.
— Жалко, Гена. Хорошая сука… Ни у кого такой нет. Жалко отдавать.
— Мг. Мне тоже…
Генка смотрел, опершись на подоконник, в темень ночи, смотрел, крепко, в узкую полосочку, сжав губы. Все эти ружья, иконки, лодки, суки, палатки! Никуда это не денется! Никуда! Но на кой черт все это ему, если душа его, Генкина, становится, как у отца, со стеклянными глазами?! Сколько было красок раньше, сколько оттенков и полутонов! И по-другому пахла вода в Медведице, и закат вот из этого окошка был другой! Другой! Но что же происходит с ним?! Что?! Почему костерики теперь на берегу той Медведицы кажутся дороже всего на свете… Костерики, шашлычки, девочки — и вся Медведица! Иконки, парнички, «Нива» — и весь дом! И в области — прима, сольный концерт сейчас, потом наверняка тяжкое расставание в пользу второго состава, а оно неизбежно. Ведь ей сорок восемь, и не будет же он вечно торчать в ее будуаре, чтобы всякая сволочь за его спиной чесала языки, да и семья нужна, детишек хочется… Боже, боже… Какой-то круг! Опять завыла собака.
— Буба! Сейчас я тебе дам! Молчи!
Ах, отец, отец, не знаешь ты ответа на этот вопрос. Ты сам на него не ответил. Генка вспомнил, как в детстве однажды на неудачной охоте их с отцом отрезал в степи дождь и они сидели несколько суток в «козле», посреди стерни. То были очень трудные для Генки дни. Но на всю жизнь почему-то запомнилось, как отец ключом открывал банки тушенки и ел одну за другой, сам. И только после кидал, не оборачиваясь, на заднее сиденье одиннадцатилетнему сыну ключ, говорил тихо:
— Жри.
И это «жри» впечаталось где-то там в мозгу… И не выковырять его оттуда никогда. Как, впрочем, и то, когда он открывал банку и та скользила из рук, вся в солидоле, а он там, впереди, «жрал», не думая о том, что происходило сзади,
Почему вспомнилось это? И вот зачем он теперь ходит по этой комнате вдоль этой постели туда-сюда? Разве теперь важно, что было столько лет назад?! Все равно. Вот Ванек не идет, и это обидно. Уходит последняя ночь, когда… Когда он будет хоть миг самим собой — Роговым Геннадием Степановичем! А потом пусть опять область, ансамбль, где нет друзей, где есть только одно: победить. А на кой черт побеждать? И дальше — что? Победителей не судят? Ну, вот он лежит, победитель. Вот он хрипит, колготится — кто будет стрелять из его ружей и приманивать его манками?.. Вот он, за неделю ни разу не упомянувший о матери и по двадцать раз за день вопрошающий с испугом и болью:
— Собаку кормили?! Бубу?!
Он даже не подумал, куда теперь матери деваться. Ей пятьдесят, а она потянет на все семьдесят! И ведь ее Генка не может взять с собой в однокомнатную квартирку. Вот он, победитель в масштабе Райцентра!
Когда они с Ваньком отмечали Генкин приезд (с Ваньком, у которого словарный запас, как и десять лет назад: «ляля-тополя», «тусовка», «базар-вокзал»), под утро, вдоволь насмеявшись, Генка показал им троим свою сольную программу. Он разошелся под восхищенными взглядами девочек, которые балдели от него… Он прыгал на песчаной косе Медведицы, сигал, скакал, изгибался всем телом, жгучим, смуглым телом… Импровизируя просто так, чувствовал, что получается… Он всегда знал, когда получалось. В самый разгар танца его вдруг ударило: отец