– Было время, когда я мнил себя чуть ли не богом. Мне всегда было известно, чтó лучше для других. Вместо того чтобы излечить ее, я ее погубил. Что называется, залечил. Измотал лечением, вместо того чтобы дать прожить в удовольствие отпущенную ей жизнь. Но это я понял задним числом.
Он говорит с трудом, рублеными фразами, свидетельствующими, что это – его настоящее горе.
– Полагаю, это был эгоизм. Я не хотел ее лишиться и в то же время хотел жить с чистой совестью, что сделал все, что в моих силах, чтобы ее спасти.
Из окна кабинета я увидел Донату, вынырнувшую из леса. Она меня тоже заметила и знаком показала, чтобы шел открывать. Она запыхалась. От виллы «Маргарита» до нас чуть меньше километра, но она не шла, а бежала. Почему? Потому, что на свидание со мной ей хочется мчаться, и она убеждена, что это самый правильный способ передвижения.
Тонкая прядь волос выбилась из пучка на затылке, и непередаваемым движением руки она возвращает ее на место. Из всех ее жестов меня пленяют эти, чисто женские, которые не делает мужчина: прикоснуться к колье, бросить взгляд в зеркальце, разгладить на коленях юбку. Я не отвожу от нее глаз, она краснеет, отчего в свою очередь начинаю краснеть и я. Это ее смешит, и мы оба хохочем.
Могу я сказать ей, что я священник, развеять последнюю ее иллюзию? Воспоминание о страстном поцелуе, которым мы обменялись в тот день, когда приговоренный к смерти капрал плюнул мне в физиономию, навязчиво возвращается ко мне и когда ее нет. Когда же она рядом, тот поцелуй становится наваждением.
Она принесла с собой хозяйственную сумку, хочет мне кое-что показать: квадратный кусок канвы для вышивания и гора катушек с цветными нитками. На канву уже нанесен сложный трафарет букета цветов, который она хочет «написать», как она выразилась, иглой и шелком, следуя рисунку, воспроизведенному на цветной бумаге. В свое время я достаточно повидал этих нескончаемых рукоделий в их первоначальной стадии и в завершенном виде на крышках пианино и на столах в гостиных. Каждый раз я гадал, сколько месяцев работы потребовалось для данной вышивки: пустая трата времени бесит меня.
Подвергая свое терпение столь длительному испытанию, Доната прекрасно знает, что ею движет, какую она преследует цель: оставить по себе память.
– Ничего другого я не умею, – говорит она. – Будь я художником, я бы, наверное, написала лучшую свою картину, будь я поэтом – поэму в стихах…
Рассказывает о своем замысле без грусти: ее радует открывающаяся перед ней перспектива, ей думается, что ее осенила гениальная мысль. Понятно, что она мечтает оставить свое полотно мне на память: я должен буду носить его свернутым в рулон в своем ранце до окончания войны. Воздерживаюсь от того, чтобы задать ей вопрос: сколько времени ей понадобится, чтобы осуществить задуманное, но, видимо, и у нее промелькнула та же мысль, ибо она говорит следующее:
– Обещай сохранить его, даже если полотно не будет закончено. Не знаю, хватит ли у меня времени…
Намек на ожидающую ее смерть не омрачает ее: смерть еще далеко, во всяком случае настолько, что о ней можно шутливо говорить как об «истекающем нескоро сроке годности».
Я беру ее за руку: когда Доната проявляет мужество, я, наоборот, раскисаю.
Мы вышли на прогулку. В чаще леса над кронами деревьев заметили серебристую птицу – вражеский самолет-разведчик. Он кружит здесь с самого утра, наблюдая за продвижением нашего обоза с боеприпасами, поднимающегося на плоскогорье. Может, австрийцы считают, что мы готовимся к наступлению. Но я не думал о войне, я наслаждался сказочностью этого места и часа и рукой Донаты, зажатой в моей руке.
Мы растянулись на лугу, друг подле друга. Нас объединяли только прикосновения вытянутых рук, но каждый из нас ощущал присутствие другого сильнее, чем если бы мы слились в поцелуе. Солнце еще пекло; дул легкий, ароматный ветерок, должно быть, тот самый, который оплодотворяет луговые цветы. Вдруг я отчетливо представил ту Донату, которая пытается удовлетворить себя, лежа на больничной кровати, в поту, пунцовую, изнуренную лихорадкой, и повернулся к ней с улыбкой. Я знаю, насколько нестерпимым может быть зуд плоти: сколько раз я проделывал то же самое, зарывшись с головой в одеяло на семинарской койке и зажав полотенце между ног, чтобы на простыне не оставалось желтых пятен.
– Так ты решил, лейтенант, что будешь со мною делать? – спросила Доната. Я чувствовал, как ее рука трепещет в моей. «Подходящий момент и местечко, – подумал я, – где, будь я не я, произошло бы уже то, что столько времени между нами зрело».
Я собирался отговориться обычной уклончивой фразой, обычным жалким враньем, как вдруг гул аэроплана, скрывшегося с полчаса назад, послышался снова, с небывалой силой. Я поднял глаза: в небе летели шесть или семь штурмовиков.
– Бомбят, – сказал я. – Возможно, дорогу, а может, и склады.
– Что будем делать?
– Ничего. Мы тут в безопасности.