– Ну, слегка сомневался. «Не суй туда палец!» – наказывали мне на домашнем языке, когда я стоял перед ползучим тыквенным стеблем. Однажды в семь лет мы с другом Бепи Кановой спрятались в их огороде (у них был свой огород) и в целях эксперимента перетыкали пальцами все цветы…
– …и они завяли, – завершила Доната, которая верит в магию.
– Даже не подумали. Огород моего товарища не обратил внимания на наши тычки, тыквы выросло столько, сколько обычно.
Доната даже расстроилась, в точности как мы тогда с Бепи, но, в сущности, ей нет до этого дела. Для нее растительный мир существует только для украшения быта.
Лечение раны – крайне болезненная процедура. Я не кричу потому только, что сжимаю в руке янтарный брелок. Отполированный янтарь, пять-шесть сантиметров в длину, ладно укладывается в ладони; он достаточной объемный, чтобы дать мне нужное ощущение и излить в него всю мою боль.
Это брелок Донаты. Последний раз, когда она приходила, он отцепился от связки ключей; она положила его на столик и, уходя, забыла. Я обнаружил брелок, когда меня повезли на перевязку, и сжал его в кулаке. С тех пор я с ним неразлучен.
Это не амулет и не памятная вещица, напоминающая о ней (на днях отошлю его в санаторий), это – инструмент. Он помогает мне в минуты мучительного перехода из небытия к жизни. Я считаю это своим вторым рождением (чувствами и умом понимаю, что смерть меня забрала, а теперь возвращает): брелок воистину жизнетворный. Он помогает мне выразить силу, с какой я стремлюсь поправиться, и я сжимаю его до посинения пальцев.
Он конической формы, закругленный с обоих концов. Тонкий конец немного шероховат, потому что с этой стороны был оправлен золотом и крепился к кольцу для ключей. Остальная поверхность гладкая. Преобладающий цвет – желтый с красными прожилками. На просвет можно увидеть узоры, образованные сочетанием основных цветов или же их контрастом. Такую штуковину приятно держать в руке, ее можно подолгу рассматривать.
Еще несколько перевязок, и я попрошу сестру Гортензию отправить его на виллу «Маргарита».
До полного выздоровления еще далеко, но врачи из госпиталя и профессор Штауфер говорят, что я иду на поправку. Я этому верю, потому что стал испытывать чувство голода. Манной каши и супчика мне уже не хватает.
Сегодня мне разрешили встать. Опираясь на палку и пошатываясь, я обошел товарищей по палате. Нас осталось трое, койка рядом с моей пустует. Перемолвился парой-тройкой слов с пехотным поручиком, которому ампутировали ногу; другой больной почти все время спит, как было со мной несколько дней назад. У него огнестрельное ранение в живот.
Кончиками пальцев прикоснулся к цветку герани.
Лечение раны – прекрасное средство от дурных мыслей: боль их уничтожает. Правда, она уничтожает и мыслительные способности. Самосознание сводится к болевому спазму, последние искорки разума меркнут. Эта боль похожа на кратковременную смерть.
Я бы мог ее избежать. Мне предлагали анестезию, но в первый раз я сказал, что обойдусь, и до сих пор продолжаю. Я знаю, что боль не имеет права на существование, что она бесполезна и не заслуженна, но тем не менее я решил, что два-три раза в неделю буду подвергать себя этой пытке. Я задавался вопросом, к чему это, – пока до меня не дошло, что способ самонаказания найден.
Дошел я до этого унизительного понимания потому, что сегодня утром разрешил себе думать о Донате сколько душе угодно, до тех пор пока за мной не придут; ладно, можешь грешить, говорил я себе, перевязка сотрет все твои грехи, будет тебе заодно и наказанием, и отпущением. В следующий раз попрошу сделать анестезию.
Меня привезли в палату в кровати на колесиках. Открываю глаза и вижу сидящую рядом Донату. Она пробормотала слова извинения, сказала, что тотчас уйдет; забежала отыскать свой брелок, он ей очень дорог. Я разомкнул пальцы свисавшей с кровати руки, янтарный конус выпал и покатился по полу. Она подобрала его; он еще хранил тепло моей ладони и был мокрым от пота.
Я поднял руку, чтобы извиниться (говорить я еще не мог), она же поняла мой жест как приглашение остаться. Приподняла меня, вращая рукоятку на больничной кровати, и помогла попить.
Мы смотрели друг на друга. Она смущенно улыбалась. Сказала, словно отвечая на мой вопрос, что состояние ее улучшается.
– Перестала кашлять кровью. Штауфер, и тот не верит, говорит, раз я поправляюсь, значит есть что-то, ради чего мне хочется жить.
Она не упорствует в неприкрытом шантаже (дескать, если любовь ко мне ее исцеляет, отчего же я ее отвергаю?), не хочет обременять меня трудными вопросами.
Штауфер привел ее сюда однажды, только в тот раз, и все. Профессор крайне осторожен. Насколько я помню, он не позволил ей тогда оставаться более десяти минут. О последующих ее визитах он ничего не знает.
К Донате вернулась былая самоуверенность, тот непревзойденный вид, когда ей кажется естественным, что любое ее желание безоговорочно будет исполнено.
– Я ведь не прошу тебя больше того, что было, – заявляет она. – Ты же соглашался ранее проводить со мной полчаса ежедневно, отчего же нельзя теперь?