Потряс меня также поступок капрала. Ну подумаешь, плевок! Плевое, можно сказать, дело, исполненное, однако, огромного символического значения: все презрение выражается в нем. Прошло уже достаточно времени, но меня и сейчас передергивает при воспоминании о нем.
Из наших никто не знает о случившемся, но даже если бы кто-то и знал, я бы сумел уклониться от сочувствий. Мне ни к чему сострадания, мне нужна только любовь. В условленный час я поднялся к часовне: к Донате, единственному человеку, от которого можно было ждать хоть немного тепла. Мне ничего от нее не надо, даже слов: одного ее влюбленного взгляда. Я рылся в мыслях, вспоминая слова, которые не раз от нее слышал, будто любовь – единственное спасение от захлестывающих нас страха и боли, и эти слова уже не казались мне чересчур мирскими. Я почувствовал, что милосердие, то бишь истинная любовь, заключается и в моем с ней единстве против безумств и ужасов войны.
Мы сидели друг подле друга. У нее тоже не было охоты разговаривать; время от времени она поглядывала на меня, поворачивая голову. В нескольких сантиметрах от ее лица я чувствовал запах, не похожий на запах духов, которым она вся пропахла: запах пудры, что ли, придававшей ее щекам розоватый, фарфоровый оттенок.
Повернувшись снова, Доната вдруг поцеловала меня, в висок. Я рассмеялся, потому что на мне остался след от помады, который она усердно вытирала носовым платком, делая вид, что не замечает моего конфуза. Тем же платком стерла с губ помаду и, обхватив мою голову руками, стала быстро-быстро покрывать поцелуями все лицо, обходя старательно лишь губы. Опустилась передо мной на колени и прижала к груди мою голову.
– Милый, – шептала она.
Внезапно я сжал ее в объятиях и жадно прильнул к ее губам. Она пыталась вырваться, говорила что-то про заразу и под конец сдалась. Мы целовались неистово, языками, зубами: на мне до сих пор след укуса. Наконец, бездыханная, она обмякла в моих объятиях. Это продолжалось секунду, потом она подхватилась и бросилась по тропинке, не меньше моего потрясенная произошедшим.
На улице ночь, я сижу, запершись в своей комнате, и раздумываю над тем, что произошло. Грех, который я до сих пор мог про себя приуменьшать сколько душе угодно, вплоть до сокрытия самого факта его существования, нынче облекся в плоть, которая меня изобличает.
Я целовал ее, как целуются возлюбленные, в каком-то бешеном исступлении, с жадностью изголодавшегося самца, и даже не пытаюсь отрицать, что испытывал огромное наслаждение. Злобный пес, неустанно лающий во мне и обличающий половинчатого человека – мужчину, который и не воюет, но и не соблюдает нейтралитета, попа, благословляющего даже тогда, когда, казалось бы, должен предавать проклятию, – на минуту утих. Прильнув к женщине, я вдруг почувствовал, как меня уносит в другую жизнь, далекую от моей: жизнь, где необыкновенно легко живется.
До сих пор ощущаю на себе запах ее духов. Вдыхая его, переживаю те же ощущения, которые испытал, прижимая ее к себе: тонкий запах, изумительный вкус и бархатистую нежность женского тела. Мысль, что я подвергся опасности и мог заразиться, могла бы меня утешить: болезнь, дескать, и будет искуплением греха, но это не работает. Я признаю всю его тяжесть и понимаю, что пора отступать.
Я не виню Донату, она не виновата ни в чем. Ласки, которыми она меня одаряла, были нежны и, я бы сказал, целомудренны. Это я набросился на нее, и только этот порыв неожиданной страсти освободил меня от тяжести, которую я носил на себе весь день. Она завораживает органы моих чувств, пробуждает забытые желания, ставит под сомнение данные мною обеты. Но не стоит вдаваться в подробности, препарировать мои мысли для того, чтобы в конце концов убедиться, что они невинны: я слишком помню, что, будучи бедным, дал обет целомудрия.
Я долго молился, чтобы принятое мною решение не было мучительным для Донаты: я решил, что больше ее не увижу.
Наш батальон в срочном порядке отозван на линию фронта, за два дня до окончания отпуска. Приказ поступил и был оглашен сразу после подъема: за час нам предстояло собраться и трогаться в путь. Иду к солдатским баракам. Солдаты не слишком огорчены: подумаешь, два дня – чушь собачья; с другой стороны, им не привыкать к исполнению приказов и приказов, отменяющих их исполнение. Да и безделье стало надоедать. Командование вечно ломало голову над тем, чем их занять, что бы еще придумать, чтобы слишком не расслаблялись и хоть как-то отрабатывали армейские харчи.
Мы выкрасили бараки (я тоже принимал участие), вскопали и засеяли между ними землю, огородили нашу стоянку прекрасным плетнем. Конечно, там, куда мы собираемся, нас подстерегает опасность, но альпийские стрелки успели забыть о ней, точнее, время и расстояние стушевали ее образ. В самом деле, разве можно все время держать в голове, что живешь под смертельным прицелом?