Читаем Семейщина полностью

— Им, вишь, почище семена нужны, а потом-от все равно хлеб оберут.

Из района привозили формалин, заставляли протравливать семена, обучали, как это делать, — уж совсем немыслимая новинка, ни в какие ворота не лезет: чтоб семена да травить! И надрывался начетчик Амос Власьич о светопреставлении и досадливо отмахивался от Покали, призывающего к выдержке и спокойствию. Но сам-то он отнюдь не был спокоен, заместитель председателя Петруха Федосеич!

Агрономы выводили народ жечь в полях пырей, вырывать с корнями сорняки, а учителя, закрывая с утра школу, вели ребятишек в степь, на Тугнуй — и обшаривала детвора сусличьи норы, водой и отравами выживала сусликов наружу, устраивала избиение. Ребятишкам что, им пообещали платить за каждую шкурку гривенник, вот они и стараются.

— И какой дурак, — рассуждали старики, — за пищуху деньги платить станет, где такая контора объявилась? Обман поди. И пошто им пищухи помешали? у нас их вон эсколь расплодилось, никогда не трогаем… Где их всех перебьешь, перетравишь, — чо напрасно…

Все это: и потравка семян, и триеры, и уничтожение сусликов — все, все клонилось к одному: больше, как можно больше хлеба. Семейщина видела в том дурной знак. Зачем большевикам потребовалось увеличивать урожай, — уж, конечно, не затем, чтоб шире мог торговать мужик на базаре, — не войну ли затевают, либо еще какую лихоту? Что-то такое немыслимое затеял город, дело идет к разору крестьянства, к тому, что оберут мужика как липку, да и пустят голышом по миру. Оно к тому и идет, рассуждала семейщина — на базарах пошло стеснение неслыханное, пуда хлеба в Заводе не продашь, цены вдруг заскакали вверх, купцы начисто поразорились, в Заводе пустили по миру жирного Моську Кельмана, лавку у него отобрали, самого в дальний какой-то Нарым выслали, в кооперации бестоварье, пустые полки… Что затеял город, куда это клонят большевики? Будто где-то, как тогда, в войну, разъялся большой рот и требовал: хлеба, мяса, хлеба! Тысячи, десятки тысяч центнеров хлеба… Ради хлеба, ради центнеров, — «вот ведь какое слово удумали!» — не давала власть никаких послаблений. Разве спроста выдумали большевики пятикратку, индивидуальное обложение? И новое неведомое слово зловещей бурей ворвалось в темное сознание семейщины — пятилетка: уж не она ли то, пятилетка, требовала столько хлеба и столько жертв, утеснений, лишений и обид? Шатался в уме народ Никольский, сеяли крепыши тревогу — и пригибали мужики головы.

Шаг за шагом отступал Покаля перед напором района, города, пятилетки. Город и район своими бесчисленными уполномоченными подымали на Покалю расправляющих плечи Епишек, Егоров, Корнеев, молодежь — и с каждым месяцем становилось ему все туже. Подходили очередные перевыборы, избач, учительницы бегали по улицам, шумели бедняцкие собрания — и приходилось Покале сдавать, поневоле пускать в совет чужих, враждебных ему людей, — каждый из них был лиходей, скрытый и опасный.

И вот уж к концу трехлетья Корней Косорукий снова был избран в совет и не один — притянул за собою Анания Куприяновича да трех демобилизованных дерзких парней. Падал временами Покаля духом, сатанел, старел, сивел, но — не сдавался. Он все еще цепко держал власть в руках, поскольку мог, укрывал себя и своих людей от разора, он — заместитель председателя…

Так шло время, и настала осень девятьсот двадцать девятого года — года великого перелома.

2

Не густо ребятишек бегало на первых порах в убогую эту школу, немногим побольше тех двадцати — тридцати, что начали обучаться светской грамоте еще при Евгении Константиновиче Романском. В нее ходили Ананьевы пострелята, туда послал своего переростка Егор Терентьевич, по уговору зятя Мартьяна отдала Никишку с Изоткой в ученье Ахимья Ивановна, да и сам Мартьян большака своего тоже в школу пристроил… много их, таких-то? А прочие-то, громадное большинство, гнева божьего по-прежнему страшились. Скрепя сердце уступили Покаля с Ипатом насчет школы, но тут же, другой рукой, стали гуще прежнего сеять слухи о возмездии за греховодное светское ученье.

А по осени пастырь объявил старикам после обедни, что берется сам обучать детей закону божию, посрамленному еретиками, и церковнославянскому чтению поодиночке у себя на дому, чтоб не забывала семейщина святое писание, чтоб не иссякла вера. Делал он это в пику учителям: посмотрим-де, к кому охотнее станут посылать ребятишек? Он не очень боялся: в совете сидит Покаля, да вон и в Хонхолое, по его пастырскому наущению, уставщик целую школу открыл, обучается в ней три десятка парнишек, — и ничего, не трогают, не смеют. Приверженцев домашнего пастырского учения набралось не мало, старики живо откликнулись на призыв: надобно же бороться с ересью.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Татуировщик из Освенцима
Татуировщик из Освенцима

Основанный на реальных событиях жизни Людвига (Лале) Соколова, роман Хезер Моррис является свидетельством человеческого духа и силы любви, способной расцветать даже в самых темных местах. И трудно представить более темное место, чем концентрационный лагерь Освенцим/Биркенау.В 1942 году Лале, как и других словацких евреев, отправляют в Освенцим. Оказавшись там, он, благодаря тому, что говорит на нескольких языках, получает работу татуировщика и с ужасающей скоростью набивает номера новым заключенным, а за это получает некоторые привилегии: отдельную каморку, чуть получше питание и относительную свободу перемещения по лагерю. Однажды в июле 1942 года Лале, заключенный 32407, наносит на руку дрожащей молодой женщине номер 34902. Ее зовут Гита. Несмотря на их тяжелое положение, несмотря на то, что каждый день может стать последним, они влюбляются и вопреки всему верят, что сумеют выжить в этих нечеловеческих условиях. И хотя положение Лале как татуировщика относительно лучше, чем остальных заключенных, но не защищает от жестокости эсэсовцев. Снова и снова рискует он жизнью, чтобы помочь своим товарищам по несчастью и в особенности Гите и ее подругам. Несмотря на постоянную угрозу смерти, Лале и Гита никогда не перестают верить в будущее. И в этом будущем они обязательно будут жить вместе долго и счастливо…

Хезер Моррис

Проза о войне