И вот так мягенько забирает с ее рук девочку. Сноха в слезы, цепляется за брата, он вот так как вывернулся, а она на руках повисла, визжит. Он ее как ударит в лицо, веришь, век жить буду — не забуду, как ударил. Не бил, нет, убивал. Жестокий Миша после войны той стал. А жить-то потом начал, да хозяйство на себя взвалил — вовсе с нервами плохо… Как ударил ее, она сморгонулась по полу, юзом, юзом… Залилась кровью. Лежит, не дышит. Мы ее с Ваней поднимать — лежит, мы ей уксуса в нос — лежит. Убил, думаем. Тут и сваты понабежали, сват, сватья, молчком, молчком, схватили, поволокли, потому как Мишка наган на стол положил, сам сел вот так рядом на табуретку, голову на стол положил, лбом прижался, молчит. Затих. Унесли они ее, обморок у нее. Да черт ее возьмет, сноху нашу! Она и потом по Райцентру славила нас. До самой второй войны гуляла, клейма поставить негде было, и дите у нее отобрали, и работать насильно заставляли — ничего не помогло. Так и померла под забором. Сильно попортили тогда офицеры ее… Унесли тогда сноху сваты, а Феклуша маленькая была, ходит тихо-тихо по хате, смотрит то на меня, то на Ваню: мол, я-то здесь при чем? Дите, а понимает, что сейчас тихо себя вести надо. В глаза заглядывает. А мы с Ваней молчим. Поднял голову Миша, смо-о-от-рит на Феклушу. Она — в угол, в угол от него, забилась, отвернулась и глазки спрятала. Мишка смо-о-от-рит, потом взял наган, я как кинусь:
— Что ты?
— Что? — спрашивает и вот так, не попадает, засовывает наган в кобуру.
А мне вот тогда показалось, что застрелить он ребенка хотел. Я и у Вани, когда на вторую войну уходил, спрашивала:
— Ваня, скажи, Мишка тогда зачем взял наган? Или мне показалось?
— Нет, — говорит мне Ваня, — не показалось тебе, Оля. Хотел, хотел…
— Что ж он такого, испытал на той войне, Ваня, если у него на своего дитя рука поднялась?
— Не знаю, — отвечает Ваня.
А я вот теперь думаю: сам-то что он испытал на второй мировой, Ваня. Как он умирал, не знаю… Я-то при хозяйстве всю свою жизнь была, а они-то оба на двух войнах вместе, почитай, десять лет отбарабанили, Шиповские! Я во вторую только и делала что окопы за горой рыла, а что Ваня? Как погиб? А что Федя мой? Как он погиб? А что мужики наши, с Народной? Как они? Как с ними было? Почему тогда Миша наган со стола схватил? Как же рука-то поднялась у него на свое безвинное дите? Э-э-эха-ха! Сколько я себе этих вопросов за жизнь свою поназадавала…
Начали мы жить с Мишей. А они, братья-то, что Миша, что Ваня, ребята крепкие, а неграмотные. От бати осталась одна лошадь, и та слепая. А потом эта лошадь пошла к пруду попить, черт ее понес, сроду к пруду не ходила, упала в глыбокий ерек и сдохла. Вода в голову попала — лошади не жить. Стали совет держать. Дядья Мишке говорят:
— Продавай флигель на снос.
Флигель новый, хоть и небольшой, да сработанный батей с любовью, железом крытый. Продавай и бери участок. А батя-то флигель отписал Оленьке, дочке, мне то есть. Мне-то лет сколько… Что я им скажу? Как решили, так и хорошо. Продали, и осталась я без приданого. Поехал мой флигелек к хохлам, на Чистую речку. Сломали, увезли. Пустенько на том месте, где стоял он, только мыши бегают. Вот и вся память от бати.
Хохлы дали нам коня, пару бычат и двадцать пять пудов пшеницы. Мешок мы смололи, остальную, Миша говорит, на семена. Попросила дядю Павла помочь. Устроил он Мишку на лошади на пекарню, стал тот как-то зарабатывать, стала нам жизня повеселее. Пришла весна, ехать скоро в поле, а у нас коняку украли воры. Остались бычата, правда, подросли, но все равно — молоденькие. В ярме не были, обучать надо. А кто обучать-то будет? Никто из нас троих не знает! Запрягут, бывало, братья, а они прыгают, вылазят из ярма. Смех и слезы. Бить-то их что об стенку горох. Молодые бычки, не понимают ничего. Тут снег растаял, дядья учат нас, как с быками обходиться. Дядя Павел сейчас запрягает бычков в сани и по земле на них, по земле! Вот оно что! Стали так делать Ваня с Мишей. Бьют их, бычков, те глаза выкатят, тащят сани по грязюке из последних сил, хрипят, молодые, жалко мне, я и не смотрю, а что делать? Сеять-то кто будет? За нас никто не будет. Уездили тех бычков. Теперь можно с ними и в борозду становиться, не попортят. А тут и узнал Мишка, кто коняку нашего прихватил. Снохин брат старший, он конокрад был и запоры наши знал. Сидел он по многу раз.
— Ладно, — говорит Мишка. — Сейчас времени нет, сеять пора, а вот засеюсь, передайте ему… Пусть по-хорошему вернет, хоть деньгами, потому как я и на войне не одному кадету полтора метра земли отмерил, и ему найду.
Передали снохиному брату, смеется, говорят.
— Передайте ему, — говорит, — пусть мне не попадается. Я с ним еще за сестру не рассчитался.