«…Все кругом может цвести, распускаться, вызревать, крупнеть на глазах, наливаться соками, радовать или печалить глаз. Но как увидеть цветение человеческого духа, его созревание, драгоценные его плоды? Кто же это увидит — никому не дано. Однако кто-то должен заботиться и об этой ниве жизни — своевременно вспахивать ее, ухаживать за ней, вовремя собрать плоды, чтобы дать возможность в другой раз вызреть новым, может быть, еще более совершенным. Кто-то же должен вести в мире и это невидимое взору хозяйство. Кто-то же должен. Оставь без присмотра душу человека, совесть его — что станет с ним, с людьми? Бездуховность страшна, когда она воцаряется в большинстве из людей, еще более страшна умерщвленная совесть… Тогда-то и начинает бушевать, как огни пожарищ, как языки всепоглощающего и разгорающегося все более и более пламени распродажа духа, подмена его настоящего, живого, чуткого ненастоящим, мертвым. И становится тогда человек будто деревянным — все у него внутри по отношению к другим людям мертво, хотя он и живой еще — ходит, двигается, есть у него руки, ноги. Самого его отучили заботиться о своей душе, а чужих он уже и не слышит. Как жить дальше такому, что из этого выйдет для него самого, для нас всех, когда таких все больше и больше становится? Все свирепее и ожесточеннее становится мир. Все чаще расправляется с теми, кто пришел открыть ему глаза на самого себя, увидеть его духовное убожество, он не хочет слушать их, а уж тем более меняться, перестраиваться, переиначиваться. Похоже, мир захотел лучше погибнуть таким, какой он есть, чем что-то изменить в себе — вот до чего дошло дело. Мир устыдился, он почувствовал, как низко пал, как ничтожны законы, по которым он жил до сих пор, и как жалки его духовные накопления рядом с нагромождениями золота — он пожелал, чтобы ему не напоминали больше об этом. Никто — ни живые, ни мертвые. Он расправился с первым, вставшим на его пути, и думал, что на этом все и кончится, что можно будет жить и дальше, как жил до сих пор. Но он ошибся. Нас, живущих иначе — не накопительством, а совершенствованием духа, становится с каждым днем все больше и больше. Что бы мы могли сделать, если бы были от мира сего — разве видели бы мы его, какой он есть на самом деле, разве, не отделавшись от него, сумели бы рассмотреть все его пороки? Как все в миру этом, так мы уже жили. И со всем свыклись, ко всему пригляделись, притерпелись, приладились. Хватит! Поживем теперь по-другому — не от мира сего — с заботой о нем самом, настоящей, животворящей, созидающей, преобразующей. Пусть мир наш станет лучше!».
Вербин перевел взгляд на небеса: неподвижным крестиком повис в них ястреб, сновали вниз-вверх быстрее стрижи — будто ткали невидимую воздушную пряжу, и светило знойное, горячее солнце, удерживая подле себя одинокое ослепительной белизны облако. Чисто в небе, просторно.
«Все в мире вечно — потому и не торопится никуда. Только нам, людям, срок отмерен, и надо в него уложиться, успеть сделать свое доброе дело, исполнить свой предназначенный каждому долг».
8
…А на сценических подмостках уже двор Симоновского монастыря, и он выжжен расходившимся не на шутку солнцем — стоит жаркое лето. Вздулись жилы на поникших лопухах — до единой прожилочки видны на просвет. Свернулись в свитки листья огромного векового клена, что стоит посреди двора. Летит надоевшая паутина, и стоит непродыхаемая духота что днем, что ночью.
Ударили в било. Раз, два. И со всех сторон двора потянулись чернецы Симоновского монастыря к трапезной. Идет из своей схимнической кельи и Андрей Ослябя. Идет вместе со всеми, молча, задумавшись о чем-то своем, — может быть, о письме, которое составлял только что оставшемуся в живых сыну Акинфу, служит сын сейчас боярином у митрополита Фотия, может, и о чем-то еще другом — кому это известно?
Он постарел за эти восемнадцать лет, что минули со дня Куликовской битвы, но такой же крепкий телом, широкий в плечах, только спина едва заметно сгорблена, — выдает его возраст.
В тени под кленом дожидается человек. Когда Ослябя поравнялся с ним, человек сказал, что ему поручено передать волю митрополита Московского и всея Руси Киприана, который зовет его к себе для разговора.
— Хорошо, я приду, — отвечает Ослябя, и память подсказывает ему, что когда-то на этом же дворе его с Александром Пересветом вот так же позвали к игумену Федору на разговор, а потом шли они ранней Москвой к покойному ныне отцу Сергию.
Ослябя стоит под тенью клена, задумался. Человек, известивший его о предстоящей встрече, быстрыми шагами пошел к воротам монастыря. Ослябя вспоминает их споры с Александром — «Мы не от мира сего… Да, мы не от мира сего, потому что мы как никто другой в заботах о нем, мы не ищем его где-то в далеких далях и созвездиях, а находим его там, где живем, — среди людей, делая этот мир сами, если надо, отдавая за него свои жизни…» Вот как говорил тогда Пересвет, когда они еще не знали о предстоящей битве, не готовились к ней, но уже сердцем своим понимали именно так свое назначение в отечестве.