Я ей рассказываю, как в детстве, отморозив палец, плакал от боли. То на руках, то на ногах в отмороженных местах появлялись волдыри, которые лопались и превращались в раны. Мама накладывала повязку, но когда снимала ее, сдиралась и корочка, затянувшая рану. Тогда она стала подкладывать под бинт пленочку луковой чешуи.
– Что такое луковая чешуя?
Я объясняю ей, что это тонкая, полупрозрачная кожица, которая покрывает луковичный лист, как чешуя рыбу. Эта растительная пленка не давала бинту прилипнуть к ране, и та вскоре заживала.
Она принимает слишком близко к сердцу мое бедняцкое детство. Терпеть не могу, когда меня жалеют; говорю ей, что я был не самым бедным в деревне: в нашем доме всегда было что поесть. С другой стороны, я и сейчас беден, и мне нравится быть таким.
– А как же я? Неужели ты хочешь, чтобы и я была бедной?
Да нет же! Пусть будет такая, какая есть. Богатство, как цвет волос или глаз, к лицу ей, оно ей единосущно.
Я заметил, что лучшие минуты наших встреч Доната откладывает в памяти, выстраивая таким образом идеальную историю любви, которую она будет пересказывать себе, оставшись одна как перст. Ей нипочем кашель, который вернулся и в последнее время терзает ее все чаще и чаще; она не обращает внимания на мелкие убожества физической любви; отметает даже некоторые из моих слов, когда они не заслуживают того, чтобы их помнить. Я это знаю потому, что она сама говорит: «Эти слова я бы предпочла забыть», – и ей это удается.
Она убеждена, что большая любовь (а наша, по ее мнению, именно такая) является оправданием жизни. Ее скоро не станет, но в силу того факта, что она любила, ее жизнь будет считаться прожитой не напрасно. Когда я вижу, как она по капле откладывает в памяти минуты, которые у нее считаются наивысшими (она даже записывает их в свой дневник), отдаваясь сиюминутному наслаждению и тому огромному счастью, которое она испытает впоследствии, вспоминая дни, которые мы сейчас проживаем, у меня от любви к ней сжимается сердце. Я прижимаю ее к себе; я должен изгнать болезнь и призрак грядущей смерти, должен отменить ее несуществующее будущее, ее страх перед смертью, которую она отгоняет строительством остроконечной башни воспоминаний.
Пешком добрался до госпиталя на контрольную явку. Можно было и не ходить, поскольку Штауфер осматривает шов почти что ежедневно, но только военный врач может заполнить мою медкарту и выдать справку, что я здоров. В связи с полученным ранением вооруженные силы считают меня своим.
Я собрался уже уходить, как одна за другой к госпиталю стали подъезжать машины скорой помощи. Сегодня на рассвете противник предпринял наступление; бой, судя по всему, продолжается до сих пор. Стоны, крики… В словах, с которыми сестра Гортензия принимает раненых, звучит ирония: «Да славится имя Господа нашего Иисуса Христа».
Это отметил Штауфер, срочно вызванный на помощь; вот он взбирается по крутому склону, размахивая черным чемоданчиком. Он почти бежит, но при этом сохраняет спокойствие, которое вообще присуще ему и в силу которого ему подчиняются и люди, и вещи. Я понял, кого он мне напоминает: Зевса на Олимпе, населенном богами-маломерками.
В Сольвене, возле группы раненых солдат, уложенных рядами под портиками мэрии, собралась небольшая толпа; кто-то принес охапку сена, кто-то раздает сигареты и обносит стаканами. В карете скорой помощи сломался ведущий мост, и машина заглохла на площади. Из нее вытащили раненых, штабелями сваленных друг на друга. Профессор быстро обходит их, кому-то перебинтовывает рану, кому-то делает укол.
Из госпиталя тем временем прислали другую машину. Все вместе, Штауфер, я, деревенские старики, переносим раненых в новую скорую помощь. Это не наши солдаты, а австрийцы. Ни разу не видел, чтобы местные жители так расшаркивались перед кем-нибудь, как перед этими чужестранцами. Старухи приносили им цветы и слушали их картавые слова благодарности, как хоралы небесные.
Штауфер утверждает, что они специально устраивают маскарад: раненые и взятые в плен австрийские солдаты заведомо ожидают враждебного к себе отношения, во всяком случае уверены, что здесь их не будут принимать с распростертыми объятиями, а тут на тебе – все выходит наоборот: христиане, говорят старушки, кто чем может – поможет. В подобной ситуации дарить цветы и раздавать сигареты означает доставить себе тонкое удовольствие, состоящее в том, чтобы сразить врага, а также самих себя собственной щедростью.
Доната показала мне письмо от Доротеи. Подруга пишет ей из Милана.
– Разве она не в клинике?
– Я же тебе говорила, что она вернулась домой.
– Поправилась?
– Нет, уехала умирать.
Говорит спокойным, безразличным тоном. Это ее манера, когда возникает опасная тема болезни. Она объясняет мне, что можно покинуть клинику и провести последние месяцы или дни с семьей, если считаешь, что умирать в другом месте будет легче.
Доротея не стала ждать, пока болезнь истощит ее силы и вынудит умирать на горных вершинах.
– С виду у нее все было нормально, но мы знаем, когда наступает момент, после которого конец неизбежен.