Убить себя нужно, стереть, не встречаться с собой никогда, чтобы не видеть этой дряни, пристрелить меня надо было еще давно, чтобы меня вообще не было. Зачем мне все это, если ничего нет хорошего. Я уже и не помню, когда мне в последний раз не было тошно. Все так отвратительно вокруг меня, и все так прекрасно по ту сторону, и мне некуда деваться, везде за собой таскаю как слизняка на спине себя всю портящую, гниющую, воняющую. Уберите, спасите меня от этой мерзости. Все передергивает от своей близости и тошнит, тошнит, тошнит. А я все никак не могу попасть в ритм реальности. Иногда меня в ней слишком много, иногда слишком мало. Разночастотные волны. Для того, чтобы что-то понять, нужно писать о людях. Вот – снова оптатив. Тошнота – это ненависть к себе, отречение от себя, и дальше – больше ненависти, от того, что Я неопределено и неопределенно. Воскресенье – это Я, противопоставленное людям и найденное в это противопоставлении. Тошнота – это взгляд на себя снаружи, Воскресенье – взгляд снаружи на себя. Нет пятен темноты.»
– Тьфу, – сказала я вслух, – Да ну.
Выдернула страницы и разорвала на мелкие кусочки. Неожиданно стало легче.
Я поехала домой.
Самым прекрасным существом неподалеку от меня была Ханна, внучка женщины, у которой я снимала комнату. О Ханне я не знала ровным счетом ничего, кроме того, что она сама мне рассказала: её зовут Ханна и ей четыре года. Я, кажется, ей нравилась. Она стояла в коридоре как-то утром, я возвращалась домой, и мы познакомились. Меня сразу потянуло на какие-то глупости. Я спросила, сколько ей лет. Оказалось, пять. Я чуть было не ляпнула «какая ты уже взрослая», но потом опомнилась, и мне стало стыдно за эдакое лицемерие. Я сказала, что иду учиться, и пожаловалась ей на тесты и экзамены. Она хихикнула, покивала и, кажется, посочуствовала. С тех пор мы еще несколько раз встречались, но больше не разговаривали, хотя она каждый раз хитро и выжидающе поглядывала на меня из-за очков.
Теперь она снова сидела на лестнице, в окружении кукол и замысловатых предметов игрушечной мебели.
– Здравствуйте, Ханна, – поприветствовала я.
Она снова захихикала.
– Как твои дела?
– Хорошо, – сказала Ханна, – А твои?
– Тоже хорошо. Что ты делаешь?
– Играю, – она снисходительно посмотрела на меня: «что, непонятно, что ли?»
– Во что?
Она развела руками. Я подумала, что веду себя точь-в-точь как тот индеец, задаю глупые вопросы, ничего не понимая. Мне снова стало стыдно.
– Хорошего тебе дня, Ханна.
– И тебе.
Через пару недель после первой инъекции Вардан достал еще морфия. Все произошло почти так же, как в прошлый раз. Я трясущимися руками набрала прозрачную жидкость из ампулы, предназначавшейся на этот раз Эмме Аткинс, мисс. Я так волновалась, что даже не удосужилась сменить иглу.
– Ты чем-нибудь болеешь? – Спросила я у Вардана.
– Не.
– Ну вот и славненько.
В тот день Вардану нужно было быть внизу, в «Камере». Борясь со сладостной сонливостью, мы вывалились на лестничную клетку. Все было хорошо. Все было так хорошо, как будто в нас установили глушилку, отражающую весь мирской шум, все дурные и тревожные мысли, всю гадость и безвкусность бытия.
Все было хорошо, пока я не увидела Джонни. Я сидела за одним из столиков в «Камере». На танцполе ритмично подергивались тела. Вардан ушел заниматься делами, Макс сопровождал его, Влад с многочисленными знакомыми надирался в пабе неподалеку, Яна пропала где-то, видимо, в лапах очередного поклонника. Я сидела одна.
Джонни я увидела еще издалека, когда он ковыляя пробирался через свободное пространство клуба, и вся сжалась от предчувствия очередной его каверзы. Он тоже заметил меня, и подошел, бессвязно что-то бормоча, давясь собственной слюной от волнения и предвкушения дозы. До сих пор я понятия не имею, как и почему его пропустили в клуб. Я отвернулась. Даже сквозь медовую завесу тягучего теплого безразличия мне было брезгливо.
Он начал как-то по-мышиному изгибаться, наклоняясь все ниже и глядя на меня исподлобья. Мне стало противно до дрожи, и я отодвинулась как могла дальше, стараясь не дышать его запахом. Он пах старым, больным человеком, потом, мочой, землей и гниющими зубами.
Теперь он сидел на корточках, худые щиколотки торчали из армейских штанов, руки с длинными желтыми ногтями скребли по столу.
Я посмотрела вглубь зала. Макса не было видно. Влад еще не вернулся. Единственной, кого я нашла глазами, была Яна. Она стояла у стойки, спиной ко мне, в своих фантастических туфлях и, потряхивая шевелюрой, благосклонно болтала с Чингизом.
– Яна! – позвала я в легкой панике. Она, конечно, не услышала, – Яна! Яна!