Кровотечение не останавливается. Когда за мной приходит медсестра, мне стыдно подняться. На кресле остается пятно, и когда меня уводят, я оборачиваюсь и вижу, как Ребекка пытается его оттереть. Все происходит быстро – меня переодевают в бумажный халат и крепят на руку тугой браслет с моими данными. Над упаковкой с фиолетовыми перчатками висит репродукция Уайета. Спортивные штаны, залитые кровью, вывернуты наизнанку. Холод геля на животе и тарахтение аппарата УЗИ. Я не могу не думать о том, как неуместно здесь выглядит эта картина. На ней изображена женщина, ползущая в высокой коричневой траве. Она была соседкой Уайета и страдала нейродегенеративным заболеванием, повлиявшим на ее способность ходить. Эта картина висит в комнате, где врач сообщает мне, что мой ребенок мертв и что нужно будет сделать чистку.
Мне дают таблетку для смягчения шейки матки и щадящее седативное. Медсестра называет это поверхностным наркозом. Когда она рассказывает, что будет происходить во время аспирации матки, я не могу избавиться от ощущения, что когда-то она обслуживала мой столик в кафе во Флэтбуше, и хотя, вероятно, с тех пор у нее в жизни многое изменилось, я не могу отогнать беспокойство, слушая, как она объясняет последовательность процедуры и проводит осмотр с зеркалом.
Когда медсестра спрашивает, чем я занимаюсь, я отвечаю, что ничем. Но когда они подключают аппарат, мне кажется важным оставаться честной, – я хватаю ее за руку и говорю, что вообще-то я художник. Признаваться в этом неловко несмотря на гаснущий в комнате свет, но когда я просыпаюсь и мне выдают подгузник, это заявление ничем не отличается от заявления о том, что я ждала ребенка, – эти слова я прокручивала в голове, осторожно, отчаянно. Мне снится залитый солнечным светом сон, где мне получше удалось устроиться в жизни, где нет никакого биологического отца, и мы с дочерью переезжаем на север штата; иногда я кричу на нее, помогая с домашним заданием, но мы все равно друзья, и я всегда могу с ней поговорить: неуравновешенная, серьезная, оставляющая по дому тарелки с хлопьями, в детский сад она убегает со стоящими торчком волосами, и, как и всем чернокожим матерям, мне приходится перебарщивать с заколками. И, может быть, не все гладко, и мне как матери-одиночке не очень удается совмещать работу, воспитание ребенка и попытки потрахаться; может быть, я привожу в ее жизнь слишком много мужчин, и она хотела бы знать, кто ее отец, а я отвечаю ей, что не знаю, поскольку месяцы в Джерси были похожи на короткий солнечный удар; может быть, она слишком похожа на меня, на мою мать, и будет в подростковом возрасте балансировать на грани, пока не вырастет в женщину, которой я никогда не стану, – женщину с незапятнанной репутацией и надеждой, женщиной, которая убеждена, что она может быть, кем захочет.
– Я ведь даже не хотела быть матерью, – говорю я, когда мы уже на полпути к дому.
– Я тоже, – отвечает Ребекка, и когда мы подъезжаем и Эрик проходит мимо окна на кухне, я переживаю случившееся вновь. Я вожусь с ремнем безопасности и кондиционером, и Ребекка позволяет мне делать вид, что я никак не могу выпутаться из ленты.
Мне хотелось бы принять душ и истекать кровью в одиночестве, но резкий послеполуденный свет меняет дом, заставляет его казаться слишком неподвижным, позволяя мне свыкнуться с тем, что случилось так быстро и закончилось так трагично. Через год, возможно, все будет в порядке. Но сегодня на мне подгузник для взрослых, и нет ни Бога, ни ребенка, ни гипотетической фермы на краю этого поля жесткой коричневой травы. Есть только переработка отходов и белая обшивка дома, залитая солнцем.
Мы с Ребеккой час сидим в машине. Она старается не выпускать меня из вида даже внутри дома. Я не просила ее об этом; меня даже слегка раздражает ее наглость, но мы будто заключили временное перемирие, призывающее нас забыть обо всех противоречиях в свете этой кровавой нелепицы.
Несколько дней мы молчаливо держимся поблизости; ромашка и ибупрофен появляются в моей спальне на комоде из ниоткуда, как в прежние времена, когда мы были осторожнее и казалось, словно в доме ограниченный объем воздуха, на всех не хватит. Ребекка оставляет мне мюсли и обезболивающее; я ищу студии в Бедфорд-парке и Грейвсенде, и когда пытаюсь рассмотреть один из домов на гугл-картах, он оказывается огромной дырой в земле. «Новый ремонт!» сказано в рекламе. Тогда я перехожу на сайт объявлений и нахожу несколько квартир, которые выглядят чуть более гостеприимно по отношению к женщинам, но каждая сопровождается рядом витиеватых описаний о том, как дружны и близки между собой уже живущие, и требованием к потенциальным соседям по комнате: им полагается быть или «веселыми», или верующими.