Предложение Холбы о реорганизации сборочного цеха что-то напоминает мне. С чем-то очень похожим я уже встречался. Да, да, приблизительно три-четыре года назад то же самое предлагал Пали Гергей. Он возглавлял тогда производственный отдел, а я был главным инженером. Пали сказал также, что эту идею он позаимствовал из западногерманского технического журнала, что на многих немецких и даже итальянских и французских станкостроительных заводах именно так организовано производство. Тогда я отклонил предложение, сказал, что на нашем заводе оно неприменимо до тех пор, пока мы не заменим устаревшее оборудование современным. Я был прав, в ту пору вводить это действительно не имело смысла. По сравнению с нынешним завод представлял собой запущенное, полукустарное предприятие, лишенное необходимой самостоятельности, всецело зависевшее от заказчиков. Теперь, конечно, обстановка в корне изменилась, и поэтому предложение Холбы, хоть оно и не оригинально, выглядит совсем по-другому. Он ни слова не говорит, откуда почерпнул идею своего предложения. А может, это и в самом деле его собственная идея? Холба хороший специалист, так что нет ничего удивительного.
Помнится, как-то раз Пали Гергей даже, дал мне немецкий журнал.
Я пытаюсь найти его в нижнем ящике своего письменного стола. Он доверху завален всяким хламом. Когда меня назначили директором, я все запихал сюда, и вот уже два года не выкрою времени, чтобы навести в нем порядок. Роюсь. Старые фотографии, сводки, протоколы, непрочитанные статьи, несколько личных писем, на которые так и не собрался ответить…
В дверь стучит уборщица, входит, начинает протирать стекло на столе заседаний, изредка краем глаза посматривает на меня, смахивает пыль с цветочной подставки, отряхивает листья герани.
— Надо бы поставить под душ, — говорит она. — Или вынести на дождь. А то, не ровен час, погибнет цветок, уж очень много пыли, воздуха совсем не видит.
Я удивительно отчетливо представляю себе совещание. Я стою здесь, у края стола, толстый Сюч, отдуваясь, говорит: «Почтим память… минутой молчания…» Ромхани бросает Холбе: «Тебе, с твоими ногами, можно бы и не вставать». И кладет перед собой часы. Длинный нос Чермака почти касается цветка, когда он проводит пальцами по листьям…
Торопливо я хватаю пиджак, портфель и убегаю.
Уже одиннадцатый час, ночь темная, хоть глаз выколи.
Я прихожу домой. Гизи читает в постели. Только сейчас вспоминаю, что обещал сходить сегодня с ней в кино.
Когда я вхожу в комнату, она смотрит не на меня, а на будильник, закрывает книгу, отворачивается к стене, натягивает на голову одеяло.
— Добрый вечер, дорогая. — Она молчит. — Ты сердишься на меня?
— Не мешай мне спать, — раздраженно бросает она.
— До сих пор читала и так вдруг спать захотела?
— Да.
— Зачем притворяешься? — пробую я урезонить ее. — Пора бы уже перестать, как тебе не надоест!
— Перестать? Мне? — Голос ее дрожит от негодования. — Это тебе следовало бы перестать и прекратить свои странные похождения. — Она рывком сбрасывает с себя одеяло, садится. — Где ты шлялся? Какими кривыми дорожками? Скажешь наконец правду?
Я снимаю пиджак, вешаю его на спинку стула, развязываю галстук, начинаю расстегивать рубашку.
Странные похождения? Да, и в самом деле странные. Сегодня целый день бродил, и кто знает, с каких пор. Идешь, только идешь и идешь, подчас даже не знаешь куда… Потом вдруг поднимаешь глаза, видишь дорожный столб или опущенный шлагбаум и удивляешься: куда занесло? И тогда тобой овладевает панический страх или ярость, а потом наступает полнейшее безразличие ко всему и хочется поскорее вернуться назад. Метался сегодня и я от одних ворот к другим, от одного перекрестка к другому, от одного поворота судьбы к новому повороту и что-то искал. А что же все-таки? Объяснения той горечи, которую я постоянно отрыгиваю и все надеюсь, авось избавлюсь от нее, изгоню ее из своей души или же распрощаюсь с душой… Во что бы то ни стало нужно избавиться от нее, ибо, если не удастся, она повергнет меня, повалит на землю, растопчет, погубит. Тогда конец. Надо спрашивать и отвечать на свои вопросы, глухота или полуглухота уже не спасет, половинчатая правда стала уже наполовину ложью… и тлен распространяется с катастрофической быстротой. Дальше так жить нельзя — ни на заводе, ни дома, ни наедине с самим собой…
Я стою возле кровати, рубашка расстегнута, в руке галстук, и смотрю на Гизи, а она на меня. Взгляд у нее насмешливый. Она молчит, но я читаю ее мысли и словно слышу ее голос: «Ну что молчишь? Нечего сказать в свое оправдание, а врать стыдно, знаешь, что от меня все равно ничего не удастся скрыть».
Она видит, что я правильно понял ее, и, довольная этим, снова отворачивается к стене, натягивает на голову одеяло. Ей ясно все до конца, она абсолютно уверена, что знает решительно все и вправе думать обо мне так, как ей заблагорассудится.
Я размахиваю галстуком, он раскачивается у меня в руке, как веревка палача… и что-то вдруг взрывается во мне. (Кто знает, сколько метров или километров тянулся этот бикфордов шнур и когда, где и кто поджег его?)