Я спала три дня и три ночи, иногда просыпаясь для того, чтобы получить то скудное количество еды и питья, которое было в состоянии удержать мое тело. Руби-Элис с каждым кормлением увеличивала размер порции и ее твердость, пока наконец, проснувшись на четвертый день пополудни, я не смогла съесть первый за долгие месяцы полноценный обед. Руби-Элис зарезала и поджарила курицу, и я проглотила ее, как медведь, очнувшийся от зимней спячки. Я съедала все, что бы она передо мной ни поставила: клубнику, жареную картошку, стручковую фасоль с кубиками ветчины, воздушный малиновый маффин, разрезанный пополам и сдобренный сливочным маслом. Я ела, пока мне не стало плохо, подождала час и принялась есть снова. Руби-Элис помогла мне вымыться и дала свежую одежду. Она вычесала колтуны из моих длинных волос, свернула их в жгут и собрала в свободный пучок. Нам обеим было не привыкать к молчанию, поэтому ни старая женщина, ни я почти не говорили – если не считать моих многочисленных изъявлений благодарности и ее удовлетворенных хмыканий в ответ. Если она и слышала, как я всхлипываю и подвываю, оплакивая своего потерянного ребенка, то ей хватало мудрости меня не трогать.
Если бы не Уилсон Мун, я бы так всю жизнь и думала, что Руби-Элис – просто сумасшедшая старуха, которая нуждается в Божьей помощи. Если бы не Уилсон Мун, я бы никогда не узнала о своей притягательности, красоте и силе и никогда бы не испытала того ни с чем не сравнимого чувства, которое испытываешь, когда прижимаешь к груди Малыша Блю. Я пообещала, что постараюсь сделать так, чтобы эти воспоминания перекрыли мою боль и потерю, и с этим обещанием наконец встала с дивана и вместе с Руби-Элис пошла к воротам. Она позволила мне коротко обнять с благодарностью ее костлявые плечи, и после этого я шагнула в сосны и направилась к тропинке, которая вела к ферме моей семьи. В этот момент поезд 17.47 протяжно и низко прогудел о моем возвращении.
Глава пятнадцатая
На ферме никого не было – ни Сета, ни Огдена, ни папы, ни Рыбака. Даже кур и свиней – и тех не оказалось на привычных местах в сараях. В доме повсюду были следы папиного присутствия – старые газеты, немытые чашки из‐под кофе, грязные следы от ботинок, нестираная одежда и небрежно разбросанные рабочие перчатки, – но вот комнаты Огдена и Сета обе оказались чистыми и пустыми, если не считать голых кроватей и покрытых пылью комодов. На рабочем столе и в раковине громоздилась грязная посуда, которая явно копилась не один день. Огород пересох и не был засажен. Только моя комната выглядела нормальной и, похоже, оставалась нетронутой с того дня, когда я ушла; записка к папе лежала развернутая на кровати. Я села и перечитала собственные слова: “Я тебя люблю. Прости меня. Не волнуйся”. Теперь это послание казалось мне наивным, будто было написано ребенком. Я скомкала листок и, выходя из комнаты, бросила его в ведро. Я действительно любила отца, но теперь избавилась от страха и послушания, которые прежде неотступно эту любовь сопровождали, и понятия не имела, кем он станет для меня отныне.
Единственный, перед кем я действительно чувствовала себя виноватой, это Авель. Я нашла его в конюшне, неухоженного, но здорового. Он запрокинул голову в приветствии, в мягких шоколадных глазах сверкнуло узнавание и облегчение. Я несколько раз ласково провела ладонью по его гладкой золотисто-коричневой шее, и он ткнулся мордой мне в плечо, будто говорил:
Поцеловав белую звезду на широком плоском пространстве между глазами Авеля, я решила – по крайней мере пока, – что если я за что‐то и должна просить прощения перед Богом, человеком или зверем, то лишь за то, что причинила боль Авелю. Влюбиться в Уилсона Муна было самым честным поступком за всю мою жизнь. А если у честного порыва возникают непредвиденные последствия, это еще не делает его менее правильным. Нам же остается – я научилась этому у Уила – лишь смотреть в лицо этим последствиям и делать все, что в наших силах, какими бы невообразимыми, ужасающими, прекрасными или безнадежными эти последствия ни были. Я представила себе Малыша Блю – теперь он был на неделю старше и от нормального питания стал румяным и пухлым. Хотя сердце у меня разрывалось на части и печаль текла по жилам густой смолой, я знала, что отдать моего малыша – это было честно.