Я никак не отреагировал на провокацию и только улыбнулся, уже закрывая глаза. Они обменялись еще парой комментариев по поводу моего здоровья и наконец оставили меня в покое. Я вздохнул с облегчением, отвернулся к стене и тихо усмехнулся той мысли, что доктор Гилберт не был единственным с таким обо мне мнением. Большинство из моих подчиненных в РСХА скорее всего с ним согласились бы, и чем больше они меня ненавидели за все те унижения и сарказм, что я на них регулярно щедро выливал, тем более саркастичным и ненавистным я становился, как если бы питая монстра, что они сами сотворили.
Берлин встретил меня, австрийца, которого никто не ожидал увидеть назначенным на этот пост, с недоверием и предубеждением, а меня слишком мало волновало их мнение, чтобы я попытался хоть как-то его изменить. Думаю, тот факт, что я немедленно окружил себя одними австрийцами, которых я тут же назначил на ключевые позиции, также не добавило мне популярности в глазах берлинцев. Из всего личного состава РСХА только один человек, по абсолютно необъяснимой для меня причине, принял мою сторону. СС-хелферин Аннализа Фридманн.
Я вспомнил, как сидел за столом в моем кабинете в начале 1943, поздно вечером, с пустой бутылкой бренди передо мной и с кофейной чашкой, наполненной окурками, потому как пепельница была уже давно переполнена, и прижимал дуло пистолета к виску. Я был уверен, что той ночью все закончится, раз и навсегда. Моя жизнь была полнейшим, безнадежным и бесцельным бардаком. Я чувствовал себя как в клетке в этом холодном и таком чужом городе, где я ненавидел всех и каждого вокруг, а себя и подавно. Но что было хуже всего, так это то, что я только что потерял единственного человека, который все еще заботился обо мне и бескорыстно любил меня, пусть я и не понимал за что.
Когда пару дней назад рейхсфюрер Гиммлер позвонил мне домой в Линц с соболезнованиями о смерти моей матери и спросил, не нужно ли дать мне увольнительную на какое-то время, я собрался с силами, вежливо отказался, сославшись на то, что долг перед страной для меня был превыше всего, и пообещал вернуться сразу после похорон. Единственное, о чем я его попросил, было не говорить никому ничего в офисе. Я уже привык к их ненависти, но я не знал, смогу ли я справиться с их жалостью.
Гиммлер сдержал свое слово, и когда я вернулся на следующий день в РСХА, я с облегчением заметил, что все сновали вокруг в их обычном рабочем режиме. Только вечером, когда настало время идти домой, это наконец накрыло меня. Я возвращался в пустой дом, к своей пустой жизни, и некому было даже больше позвонить, когда все, что мне нужно было, так это услышать простые слова ободрения: «Все будет хорошо в конце концов, Эрни. Ты со всем этим справишься, я точно знаю. Я люблю тебя…»
«Я люблю тебя». Столько женщин говорили мне эти слова, и они не вызывали абсолютно никакого отклика во мне, только разочарование и раздражение бездомного бродяги, который бросается в темноте на блеск золотой монеты, только чтобы увидеть на её месте простой кусок стекляшки. Единственная женщина, от которой я так хотел услышать эти слова, которая могла спасти меня и дать мне хоть какую-то надежду, никогда их не скажет. Она скорее всего уже ушла домой, к своему чудесному мужу, о котором все в РСХА так лестно отзывались, и которого даже я не сумел возненавидеть, как сильно не пытался. Конечно, она любила его, такого интеллигентного, умного и почтительного; наверняка он-то в отличие от меня не напивался до беспамятства с завидной регулярностью и не просыпаться в постели женщин, имя которых даже не помнил.
Нет, Генрих Фридманн был образцовым подчинённым; всегда готовый в срок с очередным докладом, всегда имеющий ответ на любой вопрос, всегда беспрекословно следовавший всем указаниям, но и не боявшийся высказать свои мысли, если считал, что его путь решения проблемы был лучше. Обычно, я таким вот умникам отвечал что-то вроде «плевал я на твое мнение, будешь делать все, как я скажу», но никогда почему-то не мог ему такого сказать. Я и обругать-то его толком не мог, как я частенько делал с моим любимым Шелленбергом. Фридманн был настолько джентльменом, с каждым волоском на своем месте, с всегда идеально выглаженной формой, всегда тщательно выбритый — в отличие от меня, особенно когда я просыпался не в своей постели с больной с похмелья головой, и шел прямиком на работу весь лохматый, с темной щетиной, и еще более от этого злой — что я не мог унизить его до своего уровня бранными словами. Да, конечно она любила его. Разве могла она полюбить меня? Что я вообще думал, когда мечтал, что она наконец сдастся мне? Нет, она была слишком правильной, слишком хорошо воспитанной, чтобы становиться чьей-то обыкновенной любовницей. Они так идеально подходили друг другу, муж и жена, что на них смотреть противно было. Нет, она никогда меня не полюбит, никогда…