От яркого солнечного света она зажмурилась. Кто-то предупредительно набросил ей на плечи меховую накидку, чтобы она не озябла. Какие-то смешные типы с фотоаппаратами мельтешили шагах в десяти от них. Люди столпились, образовав коридор, они шли узенькой полоской асфальта. Женщины становились на колени перед епископом, тянулись поцеловать край его одежды или руку. Он неуклюже шагал, высоко задирая ноги, чтобы ненароком на кого-нибудь не наступить, точно перешагивал через лужи. Смотреть на это было смешно. Окруженный толпой женщин, он был похож на черное привидение, освещенное солнцем и охваченное паникой.
Сесть в машину, впрочем, как и вылезти из нее оказалось делом нелегким из-за длинного шлейфа. Марилена выслушала не менее пятидесяти наставлений и советов, прежде чем нашла простое решение: подобрав, перекинула шлейф через руку и уселась.
Она даже не почувствовала, как Ливиу взял ее за руку, он виделся ей словно сквозь дымку, усталый и улыбающийся. Люди, обступившие машину, тоже улыбались и махали руками, точно провожали их на другую планету. Захлопали дверцы автомобилей. Приглушенный шум моторов, убаюкивающее покачивание на ухабах деревенской дороги. Рискуя растрепать прическу, Марилена откинулась на плюшевую спинку сиденья, слезы сами потекли по щекам. Хорошо, что Ливиу этого не видел, было уже темно, шофер не включал фары, а фары других машин светили в спину. Боже, как все долго тянулось, и пока все расселись по машинам, — их было не меньше тридцати, — успело стемнеть, и хорошо, что стемнело. Ливиу сидит с ней рядом, вот его рука, он тоже упал, тоже запрокинул голову… Неужто она больше не барышня Богдан, а госпожа Молдовану? Она крепко сжала руку Ливиу и почувствовала ответное крепкое пожатие. Дорога еще предстояла длинная, проехали только треть пути, но вот замелькали освещенные бульвары, сверкающие витрины, послышались звонки трамваев, гудки машин, свистки регулировщиков, которые повелительным жестом останавливали движение, чтобы пропустить свадебную процессию. На тротуарах теснились зеваки…
Марилене казалось, будто она после нудных школьных занятий, мучительных экзаменов, всей этой головокружительной канители вдруг получила в дар долгожданные каникулы. Она плакала от счастья, от полноты чувств, от облегчения, но только не из-за разлуки с домом, как плачут иные невесты, по мнению Марилены либо круглые дуры, либо те, кого баловали в детстве. Мариленино детство было изуродовано властной матерью: Наталия была сторонницей суровых методов воспитания, а сказать точнее, методов, которыми легче всего отравить ребенку жизнь. Чтобы уверовать в пользу такого воспитания, нужно было не иметь ни капли юмора. А у Наталии его и не было. Марилена с ужасом вспоминала, как шесть лет кряду по три раза в неделю она барабанила на рояле дурацкие, однообразные, нескладные этюды под неусыпным надзором фрейлейн Вольман. О, эта фрейлейн Вольман! Кошмар Марилениного детства: старая дева, безжизненная, бесчувственная, изнуренная болезнью желчного пузыря, желтая, долговязая, с вытянутым лицом, в неизменном черном до пят потертом платье, пахнущим анисовыми каплями. Нет, сейчас, слава богу, рядом с ней Ливиу, а вовсе не фрейлейн Вольман, а та, может быть, давно почила, царствие ей небесное; она-то прекрасно знала, что у воспитанницы нет музыкального слуха, но молчала, чтобы не лишиться заработка. Шесть лет кряду три раза в неделю бдительно стояла она над девочкой и безжалостно била ее бамбуковой тросточкой по тонким розовым пальцам, если они не попадали на нужную клавишу. И когда после шести лет тиранства фрейлейн Вольман, мать поддалась новым педагогическим веяньям и отдала Марилену учиться во французский пансион вдали от дома, девочка не знала еще, горевать ей или радоваться. Пансион назывался «Нотр Дам де Сьон» и находился в Галаце; преподавали там монахини, которые являли собой образец послушания и говорили только по-французски. Начались новые четыре года мучений: звонок будильника раздавался в пять утра, за исключением воскресенья, когда он звонил в шесть. О, этот пронизывающий посленочный холод! Утренняя зарядка в одних майках, выстуженная капелла с акустикой, как в горах, — и «Аве Мария», чарующая душу даже тем, у кого нет музыкального слуха! В огромной со сводчатыми потолками зале, где они занимались, было до жути холодно, в узкие готические окна еле пробивался серый свет утра; зато темнело здесь очень рано. Директриса поднималась на кафедру, раскрывала молитвенник и молилась, тихо шевеля губами и перебирая черные и белые бусины четок. А за черными партами, съежившись и дрожа от холода, сидели воспитанницы. У них уже начинала оформляться грудь, и в глубинах тела зарождались неясные, томительные и пугающие желания. Девочки тоже шевелили губами, и по выстуженной зале плыл размеренный, тихий, благочестивый, издевательский шепот: «ante-apud-ad-adversus circum-circa…[6]
»