Дед направлялся к дому Пилюгиных — чтоб наверняка и от сына Матвея, и от его отца, друга Жигулиного, все враз и разведать, да только прикинул дед — не дойти ему по этой стуже, нет, не дойти. И ноги зябнут, и руки сковало, а лицо как одеревенело.
— Эх, черти тя, не дойду… Да угомонись же ты, ишь хватает, ишь ты хватает…
С грустью поглядел Жигула в сторону деревни, туда, где за страшным морозом стоит полнехонькая новостей хата Пилюгиных. «Нет, не дойду».
Он постоял, прикинул, куда ему податься, и решительно направился к дому Лизы Трохимпалыча — та работала уборщицей в правлении: «Глядишь, и вызнала чего-нибудь за сегодняшний день. Не то, конечно, что у Пилюгиных, — из чистых рук, как говорится, ну да ладно».
Уже в сенцах, лапая в потемках чужую дверь, стуча зубами от пронимавшего его холода, услыхал Жигула за дверью голоса; не в силах унять колотун, прислушался — оттуда, из Лизкиной хаты, доносились голоса друзей — Федора Селезнева, Ивана Мячева, Василия Якименко. Сорокой щебетала хозяйка — Лиза Трохимпалыча.
Не найдя дверной ручки, чертыхнувшись, дед Жигула, распекаемый настигшим его и тут, в холодных сенях, морозом, не утерпев, что в двух шагах от него перемалываются сейчас главные в селе новости, забарабанил в дверь кулаками:
— Мужики, Федька, Васька, давай открывай, а не то смерзну…
4
Гарбузов молча смотрел, как они выходили по одному из кабинета. Тяжело уходили, потому что на сердце у каждого из них по-прежнему оставался груз нерешенного вопроса: как же накормить скотину, что сделать, чтобы она не голосила на всю округу, не позорила новый, только что народившийся совхоз перед соседями — мазеповцами, капустичанами. И без того столько сомнений про вновь организованное хозяйство. Послушать молву — пойдут они, совхозные, через год по миру, а руководство посажают по разным не столь отдаленным местам. А тут как на грех коровники как раз с того — мазеповского — краю поставили. Вот и вышло, что под самое их чуткое ухо подставили свою беду, дескать, на, слушай.
Смотрел Гарбузов на выходивших из кабинета и ждал от каждого, что вот он развернется, ударит себя по лбу и скажет такое, что все враз устроится, и скотина будет сыта, и люди не посрамлены. Хотелось Гарбузову, верилось, что вот сейчас должно что-то прийти в голову верным его людям — Матвею Пилюгину, Коле Ляхову, Алексею Ищенко. Но люди уходили, подставляя под его тяжелый взор свои спины, уходили виноватые, сами полные надежды, что директор сейчас окликнет их, и тогда держись Мазеповка! Но Гарбузов молча смотрел им вслед.
— До свидания, Николай Андреевич, — расслышал Гарбузов голос кладовщицы Маруси, уходившей последней, — всего вам…
— Всего, всего, Марусь, давай, — сказал ей, по-прежнему не двигаясь, Гарбузов, — давай, милая…
Кладовщица почему-то не уходила, стояла на пороге, глядела на Гарбузова с каким-то бабьим сочувствием, руки ее беспомощно повисли вдоль долговязой нескладной фигуры:
— Ну, так я пошла, Николай Андреевич.
Гарбузов видел, как она медленно стала закрывать дверь, и ему на какое-то мгновение стало страшно, что вот этой дверью она сейчас отгородит его от всего мира. И там, за ней, останутся верные ему люди, а он по эту сторону двери — совсем один, в ответе за все. Медленно закрывается дверь, скрывается в коридорных потемках сочувствующее лицо Маруськи-кладовщицы, и Гарбузову хочется закричать: «Стойте, все стойте, стой, Мария, стой, Матвей… Куда же вы… Остановитесь, ведь мы все вместе, мы… Куда вы…» Он с трудом сдерживает себя, чтобы не сорваться с места, не броситься вдогонку. Он молчит, сурово сдвинув брови, собрались на его лбу глубокие морщины, тяжело прорезавшие надбровье. Гарбузов медленно встал из-за стола, подошел к двери и прикрыл ее плотнее. Потом постоял посреди комнаты и сел на место Кольки Ляхова.