Весь следующий день я была во власти усталости. Я выбиралась из‐под одеял, только чтобы облегчиться за хижиной и съесть холодного супа из банки. За всю свою жизнь я ни разу не провела в постели целый день. Даже заболевая, я всегда помогала маме по хозяйству, а когда она умерла, выполняла обязанности по дому каждый день, что бы ни случилось, как до меня делала она. Возможность с утра до ночи валяться в постели, не имея неотложных дел и никого, кто мог бы меня в этом упрекнуть, должна была показаться мне роскошью, но в действительности никакой радости не доставляла. Я то проваливалась в сон, то снова просыпалась, и странное мое оцепенение сопровождалось тревогой из‐за бездействия, необходимости принятия решений и незнакомых звуков, подступавших к хижине со всех сторон. Мне снился Уил, он то ласкал меня, то смеялся, а потом, впервые, мне приснилось, как он умирает, привязанный к несущемуся на полном ходу родстеру, и кожа сдирается с него, как тонкая бумажная обертка. Я проснулась вся в поту и запаниковала из‐за луча теплого солнца, заглянувшего в крошечное окошко, – несколько секунд осматривалась в недоумении и не могла сообразить, где нахожусь. Отрезанная от взглядов и осуждения других, я свернулась клубочком и зарыдала – я раньше и не знала, что можно рыдать с таким отчаянием. Стоило мне дать волю тоске, как в ее мертвой хватке оказались и мать, и Кэл, и тетя Вив – я горевала по ним почти так же, как по Уилу, тоска сжимала мне сердце, как сжимает кулак хозяйственную тряпку, – выдавливая слезы и удушая рыданиями. В ту ночь я спала крепко, без снов, жаждая укрытия и утешения.
На следующий день я силой заставила себя подняться. Решилась выйти в морозное утро, пока еще сама не зная зачем, но понимая, что необходимо приступать к каким‐то действиям, чтобы начать жизнь в этом месте. На следующее утро, и на следующее, и на следующее я делала то же самое – просто брала себя в руки и выходила.
Едва проснувшись, я тут же начинала вздрагивать от малейшего шороха. Я была не просто одинока, я всем существом ощущала, что на бесконечные мили вокруг нет ни одной живой души. Меня пугали самые обыкновенные звуки. Я подскакивала от хруста лежащего на земле дерева под копытом оленя или шороха ветки, сорванной с дерева белкой или ветром. Даже тишина страшила меня и могла внушить подозрение, будто кто‐то за мной наблюдает издалека или даже разглядывает вблизи, укрывшись среди сосен. Я резко разворачивалась, чтобы застичь врасплох воображаемого медведя, пуму или уж не знаю кого, – и замечала лишь шнырнувшего прочь любопытного бурундука или вообще пустоту. Я пыталась укрываться в хижине – просто сидела там, настороженно замерев, внимательно прислушиваясь к журчанию ручья за стеной и готовясь в любую секунду услышать тяжелые шаги человека или зверя, которые вот сейчас раздадутся и взбаламутят речные камешки на дорожке к моей уязвимости.
Я придумывала, как бы понадежнее закрепить старую оленью шкуру, прикрывающую кривой вход в хижину, но у меня не было ни гвоздей, ни молотка, к тому же я осознавала, что, даже если бы они у меня были, я бы и себя саму запечатала внутри так же надежно, как уберегла бы жилище от проникновения незваных гостей. Не придумав ничего лучше, я каждую ночь заворачивалась в одеяла и лежала, зажав в кулаке длинный кухонный нож, который захватила из дома, и не отрывая пристального взгляда от входа. В конечном итоге сонливость все‐таки одерживала верх над страхом, я закрывала глаза и неохотно отдавала себя на волю волн – будь что будет. Утром я с изумлением обнаруживала, что мне посчастливилось проснуться целой и невредимой, а нож торчит из‐под одеяла, точно рыбка, замерзшая в полете над земляным полом хижины.
По дому я не скучала, в этом у меня сомнений не было. Правда, иногда охватывала смутная тоска по папе и по саду, но оба стали уже размытыми образами, будто из наполовину забытого сна. Куда отчетливее ощущалось облегчение из‐за того, что я освободилась от Сета и дяди Огдена – и всего, что было с ними связано. Каким бы тревожным ни было мое одиночество, домой я бы ни за что не вернулась. Усталая и взвинченная, свою первую неделю в хижине я провела в твердом намерении разбить здесь лагерь и хотя бы притвориться, что я способна на создание нового дома. Теперь у меня была обязанность – забота о ребенке Уила, и, даже когда тоска по нему становилась совершенно нестерпимой, я понимала, что необходимо сохранять рассудок и сосредотачивать внимание на том, что поддерживает во мне желание жить дальше, а не размышлять подолгу над тем, почему лучше было бы больше не жить.