Читаем Дневники: 1925–1930 полностью

В воскресенье вечером Рэймонд устроил костюмированную вечеринку. Меня немного сморило от снотворного, и я задремала, когда к дому № 6 как раз подъезжали экипажи[294]. Но я позавидовала им и поняла, что в общем-то пропустила величайшее зрелище сезона, особенно когда Рэймонд позвонил по поводу моего подарка, экземпляра «Старого Кенсингтона[295]», и рассказал, как прекрасно выглядела Нэнси [Кунард]. К счастью, на чай приходил Лукас, который заявил, что, по его сведениям, вечеринка оказалась ужасно скучной и там было не протолкнуться; это меня утешило. Лукас – Питер, как я должна называть его, – пришел по дружбе, которую, полагаю, немного стимулировала моя похвала в адрес его романа[296]. Он костлявый розовощекий маленький аскетичный священник, такой цельный, здравомыслящий и простой, что его невозможно не уважать, хотя в вопросах литературы мы расходимся во мнениях. Он говорит, что Том и прочие выбросили интеллект на ветер и отказались от души, а настоящими поэтами считает Хаусмана и Де Ла Мара[297]. Я говорю, что поэзия умерла, а Том и прочие пытаются ее воскресить. Ситуэллы, по его словам, просто хотят славы. Они аристократы, отвечаю я, и считают критику дерзостью выскочек из челяди. Он говорит, что в их произведениях в любом случае нет ничего хорошего. А что насчет этого любителя Де Ла Мара, спрашиваю я. Самый очаровательный из мужчин. Ну допустим. С учетом того, что у Питера нет никакой связности, он вечно гоняется за странными существами – золотыми рыбками в мисках, как я их называю. Да, но мы ведь не можем все быть великими поэтами-философами, отвечает он. Во всяком случае, Том не любитель, говорю я. Том читал лекции, и, как мне кажется, не произвел хорошего впечатления в Кембридже[298]. Наедине он рассказывает молодым людям, как в Париже готовят рыбу; опять эта его застенчивость, я полагаю. Однако Питер, на мой взгляд, слишком категоричен в суждениях; в их основе – начитанность и еще тяга к эстетике. У него невыдающийся ум; он не был и никогда не будет личностью, а это, на мой взгляд, самое главное в критике и в любом другом виде писательства, ведь все мы субъективны настолько, насколько это вообще возможно. Но главное – личность.


9 марта, вторник.


Потом я была на двух вечеринках: чай у Этель и ужин у Мэри.

У Этель была ужасная жуткая духота. Я болтала в ярком свете, словно на сцене.

– Ну что, – спросила Оттолин, – как поживаешь? Выглядишь просто замечательно, как будто никогда и не болела.

(Зачем она это говорит? Чтобы вызвать жалость к себе, конечно.)

– Не могу сказать, что мне лучше.

Сама же она была одета как 18-летняя девушка; платье из жоржета томатного цвета, отороченное мехом.

Этель говорит, хихикая:

– Какая милая шляпка.

А я в своей старой фетровой шляпе вся продрогла, пока шла вместе с Дэди сквозь снег.

«Что ж, – говорю я себе, – все равно доведу дело до конца: займу свое место, сяду будто на трон и сперва заговорю о самодовольном юнце Ли Эштоне[299]: “Гляньте, что сегодня написали в “Times” на передовице”» (они цитируют меня и Джойса[300], чтобы продемонстрировать хорошую прозу в сравнении с «Королевой Викторией»[301]).

– Мне бы очень хотелось узнать, действительно ли вы считаете, что этот очаровательный человек так уж хорошо пишет.

Потом Этель нас отвлекла; в разговоре о Перси Лаббоке[302] Оттолин спросила:

– А русские более страстные, чем мы?

– Нет, – ответила я, – уж точно не по сравнению со мной. Меня попросили привести пример. Когда я принимаю приглашения Оттолин, Леонард постоянно говорит: «Я думаю о тебе хуже некуда». Внезапно вспоминаю, что меня пригласила именно Оттолин. «Будь у мистера Лаббока дочь, он бы нашел, о чем писать», – ужасно эгоистичная жестокость со стороны Оттолин, так что я отправилась домой, держа Дэди за руку; обсуждая с ним стипендиатов, которых объявят в субботу (Питер считает, что Дэди ничего не получит[303]); оскорбляя Челси и Оттолин; причитая, как же низко я пала.

Что касается вечеринки у Мэри, то там, если не считать обычного стеснения по поводу пудры и румян, туфель и чулок, я была счастлива благодаря главенству темы литературы. Она помогает нам оставаться милыми и здравомыслящими – я имею в виду Джорджа Мура[304] и себя.

Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники

Дневники: 1925–1930
Дневники: 1925–1930

Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Дневники: 1920–1924
Дневники: 1920–1924

Годы, которые охватывает второй том дневников, были решающим периодом в становлении Вирджинии Вулф как писательницы. В романе «Комната Джейкоба» она еще больше углубилась в свой новый подход к написанию прозы, что в итоге позволило ей создать один из шедевров литературы – «Миссис Дэллоуэй». Параллельно Вирджиния писала серию критических эссе для сборника «Обыкновенный читатель». Кроме того, в 1920–1924 гг. она опубликовала более сотни статей и рецензий.Вирджиния рассказывает о том, каких усилий требует от нее писательство («оно требует напряжения каждого нерва»); размышляет о чувствительности к критике («мне лучше перестать обращать внимание… это порождает дискомфорт»); признается в сильном чувстве соперничества с Кэтрин Мэнсфилд («чем больше ее хвалят, тем больше я убеждаюсь, что она плоха»). После чаепитий Вирджиния записывает слова гостей: Т.С. Элиота, Бертрана Рассела, Литтона Стрэйчи – и описывает свои впечатления от новой подруги Виты Сэквилл-Уэст.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное

Похожие книги

100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии
Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее