Читаем Бледный король полностью

– Я просто не думаю, что сейчас говорю именно об этом. Винить корпорации легко. Девитт же говорит, если ты считаешь корпорации злом, а работой правительства – учить их морали, то ты уже перекладываешь свою гражданскую ответственность. Считаешь правительство своим большим братом, а корпорацию – большим хулиганом, от которого большой брат должен защищать на переменке.

– Тезис де Токвиля в том, что гражданин демократии по своей натуре – листок, который не верит в дерево, на котором растет.

– Что интересно в печальном смысле, так это негласное лицемерие: я, гражданин, буду и дальше покупать жрущие бензин машины, которые губят деревья, и билеты на «Экзорциста», пока правительство не примет закон, но, когда правительство этот закон все-таки принимает, я ною из-за Большого Брата и о том, как правительство нас замучило.

– Смотрите, к примеру, уровень налогового мошенничества и процент апелляций после аудита.

– Скорее я как бы хочу закон, чтобы ты не мог покупать жрущие бензин машины и билеты на «Дикую банду», а я-то еще как мог.

– «А меня-то за что» – вот наш клич.

– За рекой нападают на женщину, весь квартал слышит ее крики, никто и носа на улицу не покажет.

– Невмешательство.

– С людьми что-то случилось.

– Люди говорят: «Ох уж эти проклятые табачные компании», затягиваясь сигаретой.

– Однако неправильно отметать любую критику роли корпораций в гражданском упадке просто как их бездумную демонизацию. Заинтересованность корпораций в максимизации прибыли через генерацию спроса и стремление превратить его в постоянный может быть катализатором синдрома, который пытается очертить мистер Гленденнинг, причем без демонизма, стремления к какому-то захвату мира и всего такого.

– Кажется, Николсу есть что сказать.

– По-моему, он пытается что-то сказать.

– Потому что, по-моему, граждановедение – оно шире политики.

– Как минимум я тебя слушаю, Стюарт.

– Даже не на дереве, а скорее палые листья на ветру, ветер мотает их туда-сюда, и каждый раз, как он налетит, гражданин говорит: «Теперь я хочу лететь в ту сторону; это мое решение».

– Где ветер – это корпоративная угроза, о которой говорит Николс.

– Это уже скорее область метафизики.

– Понеслась.

– Ого-го.

– Может, мы сейчас видим некий переход экономики и общества к следующему этапу после эпохи производственной демократии, когда основой этой производственной демократии было производство, экономика зависела от постоянного роста производства, а главный конфликт демократии был между потребностью промышленности в политике, способствующей производству, и потребностью граждан как в выгоде от производства, так и все еще в защите основных прав и интересов от тупой зацикленности промышленности на производстве и прибыли.

– Что-то я не понял, при чем тут метафизика, Николс.

– Может, не метафизика. Может, экзистенциализм. Я говорю о глубинном страхе отдельных граждан США, том самом основном страхе, который есть и у меня, и у вас, но о котором не говорит никто, кроме экзистенциалистов в заумной французской прозе. Или Паскаль. Это наша крошечность, наша незначительность и бренность, ваша и моя, то, о чем мы все свое время стараемся не думать прямо, – что мы крошечные и живем по милости больших стихий, и что время постоянно идет, и что каждый день мы теряем еще один день, который никогда не вернется, и что наше детство кончилось, и юность кончилась, и пыл молодости, а скоро – и взрослый возраст, что все вокруг постоянно тлеет и проходит, все уходит, как и мы, как и я, и учитывая, как быстро пронеслись первые сорок два года, я и моргнуть не успею, как тоже уйду, и кто там первым придумал, что «уйти» звучит честнее, чем «умереть», я от самого этого слова чувствую себя в сумерках зимнего воскресенья…

– А часы у кого-нибудь есть? Сколько мы тут уже, три часа?

– И мало того – умрут все, кто меня знает или знает хотя бы о моем существовании, и потом умрут все, кто знал их и мог хотя бы теоретически слышать обо мне, и так далее, и надгробия и памятники, на которые мы тратим деньги, чтобы нас помнили, они простоят – ну сколько, сто лет? двести? – и рассыплются, и умрут трава и насекомые, питавшиеся моим перегноем, и их потомство, или, если меня кремируют, то умрут деревья, питавшиеся моим прахом на ветру, или их срубят, или они упадут и сгниют, и урна моя истлеет, и не пройдет трех-четырех поколений, как я уже словно не существовал, мало того что я уйду – меня будто вообще не было, и люди в 2104-м или когда там будут вспоминать Стюарта Э. Николса – младшего не больше, чем мы с вами вспоминаем Джона Т. Смита, 1790–1864, из Ливингстона, штат Вирджиния, или еще кого. Что все горит, медленно горит, и все мы меньше чем в миллионе вдохов от забвения настолько тотального, что не можем заставить себя даже попытаться его вообразить, – вот, скорее всего, откуда происходит маниакальная американская одержимость производством, производи, производи, влияй на мир, вноси вклад, влияй, отвлекайся от того, какие мы маленькие и тотально незначительные и временные.

– Ну прям новости. Сенсация: мы все умрем.

Перейти на страницу:

Все книги серии Великие романы

Короткие интервью с подонками
Короткие интервью с подонками

«Короткие интервью с подонками» – это столь же непредсказуемая, парадоксальная, сложная книга, как и «Бесконечная шутка». Книга, написанная вопреки всем правилам и канонам, раздвигающая границы возможностей художественной литературы. Это сочетание черного юмора, пронзительной исповедальности с абсурдностью, странностью и мрачностью. Отваживаясь заглянуть туда, где гротеск и повседневность сплетаются в единое целое, эти необычные, шокирующие и откровенные тексты погружают читателя в одновременно узнаваемый и совершенно чуждый мир, позволяют посмотреть на окружающую реальность под новым, неожиданным углом и снова подтверждают то, что Дэвид Фостер Уоллес был одним из самых значимых американских писателей своего времени.Содержит нецензурную брань.

Дэвид Фостер Уоллес

Современная русская и зарубежная проза / Прочее / Современная зарубежная литература
Гномон
Гномон

Это мир, в котором следят за каждым. Это мир, в котором демократия достигла абсолютной прозрачности. Каждое действие фиксируется, каждое слово записывается, а Система имеет доступ к мыслям и воспоминаниям своих граждан – всё во имя существования самого безопасного общества в истории.Диана Хантер – диссидент, она живет вне сети в обществе, где сеть – это все. И когда ее задерживают по подозрению в терроризме, Хантер погибает на допросе. Но в этом мире люди не умирают по чужой воле, Система не совершает ошибок, и что-то непонятное есть в отчетах о смерти Хантер. Когда расследовать дело назначают преданного Системе государственного инспектора, та погружается в нейрозаписи допроса, и обнаруживает нечто невероятное – в сознании Дианы Хантер скрываются еще четыре личности: финансист из Афин, спасающийся от мистической акулы, которая пожирает корпорации; любовь Аврелия Августина, которой в разрушающемся античном мире надо совершить чудо; художник, который должен спастись от смерти, пройдя сквозь стены, если только вспомнит, как это делать. А четвертый – это искусственный интеллект из далекого будущего, и его зовут Гномон. Вскоре инспектор понимает, что ставки в этом деле невероятно высоки, что мир вскоре бесповоротно изменится, а сама она столкнулась с одним из самых сложных убийств в истории преступности.

Ник Харкуэй

Фантастика / Научная Фантастика / Социально-психологическая фантастика
Дрожь
Дрожь

Ян Лабендович отказывается помочь немке, бегущей в середине 1940-х из Польши, и она проклинает его. Вскоре у Яна рождается сын: мальчик с белоснежной кожей и столь же белыми волосами. Тем временем жизнь других родителей меняет взрыв гранаты, оставшейся после войны. И вскоре истории двух семей навеки соединяются, когда встречаются девушка, изувеченная в огне, и альбинос, видящий реку мертвых. Так начинается «Дрожь», масштабная сага, охватывающая почти весь XX век, с конца 1930-х годов до середины 2000-х, в которой отразилась вся история Восточной Европы последних десятилетий, а вечные вопросы жизни и смерти переплетаются с жестким реализмом, пронзительным лиризмом, психологическим триллером и мрачной мистикой. Так начинается роман, который стал одним из самых громких открытий польской литературы последних лет.

Якуб Малецкий

Современная русская и зарубежная проза
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже