Некогда на Пункте № 8 я, возможно, достиг вершины параболы, поворотной точки. А как еще к этому относиться? Но желаемое утешение от такой мысли не наступает, не раскрывается спасительная ширма, которая отделила бы мое чистое от моего нечистого прошлого. Это все я, и до и после. Это принудительное усыновление стайки одиноких путников, рассыпанной по ледниковому периоду от Женевы до Праги, от Штральзунда до Рима. Если хочу уничтожить все образы меня в безвременье, придется стереть и того научного журналиста в ЦЕРНовском автобусе, который в полуденной дреме глядит на поля около Куантрена и не замечает, слепец, никаких чудес: ни колыхания стеблей под летним ветерком, ни роящихся над ними мошек, ни легким поворотом головы живо, фантастично, гиперреалистично включенных в общую картину дорожных рабочих, которые оживленно жестикулируют и (даже слышно!) спорят меж трепещущих желто-черных осиных лент ограждения. Весь улиточный след прошлого, который я обозреваю с сияющей под солнцем бетонной дорожки Пункта № 8, подлежит ликвидации, миллионы громоздящихся друг на и в друге старых молодых тел, возникающих, однако, не в виде спаянного чудовищного конгломерата плоти, а вспышками киноэпизодов, вышедшим с неисправного монтажного стола времени видеоклипом моего детства, юности, моих вчерашних, прошлогодних, свежих, только вырезанных из Сейчас впечатлений. Я обязательно должен верить в истинность и документальность этих пленок, в полноту жизни, что лежит в их основе. Главный герой, всегда несколько чуждый, неуклюжий для меня, но гарантированно невредимый и остающийся в живых, которого я, его настоящее, ожидаю как неведомый ему счастливый или безумный конец, перешагивает временную линию на Пункте № 8, не споткнувшись. Все прошлое целиком выдумано или все целиком реально. Я могу разглядеть младшеклассника из берлинского района Штеглиц, собирающего каштаны, с пластырями на кончиках двух пальцев, вижу страшное лезвие хлеборезки в пламенеющей мандорле боли и тонкие белые линии шрамов, пересекающих ногти правой руки, которую словно во сне поднимаю к глазам и к зеркалу. Но человек, целующий на женевской Бюрклиплац беззащитную азиатку в шляпке, единственно подвижный в мертвом гористом ландшафте домов перед сверканием чисто отполированного озерного льда, точно так же близок и достоверен. В аэропорту Джона Кеннеди в июле 1985-го из франкфуртского самолета компании «Трансуорлд Эйрлайнз» выходит чересчур положительная и прилежная для двадцати двух лет студентка англистики, а рядом с ней — напыщенный самовлюбленный молокосос, совершенно несимпатичный и неизбежный Я, который ищет возможности избавиться от подружки, но вместо этого два месяца подряд ездит с ней по Америке, брюхатит ее и провожает на аборт тем же тусклым амстердамским ноябрем, когда дохнувшая ему в лицо марихуановым облаком девица на промерзшем цветочном рынке ведет его в свою комнату и, пока Юлия в одном из соседних домов все еще лежит с кровотечением в постели, так расцарапывает его во время секса, что ему приходится сочинять какую-то абсурдную историю, которой Юлия верит, поскольку не хочет его бросать, с тем же отчаянием, с каким скоро он будет цепляться за нее после смерти родителей в автокатастрофе. В середине моей левой голени до сих пор нашупывается уплотнение, отметина после падения с мотоцикла в Париже, в самом начале тамошнего обучения, через четыре месяца после разрыва с Юлией. Блуждающий Сатир в бесчисленных (тысяча?) постелях мертвого времени, нулевого времени, тикающего и тикающего личного времени порой, засыпая, вспоминает с улыбкой картины дурацкой любви, прошедшей в Сен-Жермене, случившейся только потому, что это был Сен-Жермен, шестой аррондисман, и самая что ни на есть настоящая парижанка Кристин с ее безмерно заносчивыми родственниками, которые все до последнего теперь помпезно застыли живыми скульптурами внутри обувных коробок-новостроек, среди поддельной мебели в стиле Людовика XV, Кристин, наша любимая дочурка, прилежная племянница, очаровательная крестница, голодная, узкогрудая, с грацией антилопы и лицом Нефертити в горошинах веснушек, но столь безнадежно тупая, что я утешался лишь в ее пахнущих пеплом и мокрой листвой объятиях, воображая себя с ее более умной старшей сестрой. Кристин, моя набитая соломой благородная антилопа, застывшая где-то за обеденным столом, так и не была найдена мною во время ледникового месяца в Париже. Путаные увлечения в Мюнхене и в Берлине. Хорошо стало только с Карин, на целых четыре года, хорошо, но как-то странно, вплоть до года нулевого часа, странно и логично, ведь у меня было мало работы, и внезапно хватило времени, чтобы увидеть: она больше не со мной.