Читаем Ворон на снегу полностью

«Но, учитывая несовершеннолетие подсудимого, и положительные его характеристики из заводского цеха и с места жительства, от соседей, суд считает возможным ограничить срок лишения свободы тремя годами и шестью месяцами и не строгого режима, а общего…»

Для меня это не было неожиданностью – такой вот вердикт. Бывалые сокамерники мне так и подсчитывали: получишь «за то», потом плюс «за это», минус опять «за то» в итоге… Верно, сокамерники определили чуть больше, они определили в итоге четыре года. А тут, значит, на целых полгода меньше. Повод, значит, для того, чтобы довольным быть, имеется у меня. Так-то.

Я же довольным не был.

Я сидел оглушённым. До меня теперь дошло, что значит выкинуть из жизни эти годы. Целых три с половиной. Но в первую очередь подумал, перенесёт ли удар мама. Хорошо, что её нет в зале суда. Её наверняка не известили, что сегодня, 22 марта 1942 года, состоится суд над её сыном. Она узнает о судьбе сына в канцелярии суда. Ей скажут, что теперь, после того, как сын осуждён, можно получить свидание с ним и можно принести передачку, что прежде она не могла сделать, так как в тюрьме порядки такие – до суда никаких передач.

Из «воронка», увозившего меня из здания суда вместе с другими осуждёнными обратно в тюрьму, я имел возможность увидеть через узкое оконце деревянный дом под черепицей на улице Молокова, где жила самая лучшая в городе и во всём свете девчонка по имени Эра, в воротах стоял её отец, опершись на лопату, он, должно, отбрасывал от ворот снег, но увидев проезжающую по улице чёрную зловещую машину, прекратил работу. Хотелось мне думать, что Эра смотрит в окно: не могла она, повинуясь сердцу, не подойти в этот момент к окну. После, отвечая на моё письмо, она напишет в колонию, что да, в этот день она что-то чувствовала и видела проезжавший «воронок», который, проехав, потом буксовал на подтаявшем снегу недалеко от её дома, за оврагом. Если бы мне в тот момент сказали, что Эру я больше не увижу, никогда, никогда не увижу. Она окончит курсы сверловщиц, будет работать на эвакуированном военном заводе, в цехе, где ещё и стены не будут сделаны (тогда многие цеха были без крыш и без стен), простынет и умрёт – если бы мне сказали это, я бы головой бился о железный кузов «воронка», ручаюсь. Но никто не мог этого предвидеть и сказать мне. Никто ни в городе, ни в целом мире. Самая красивая в мире девчонка чтобы перестала жить тогда, когда миллионы других живут – такого быть не могло. Мне напишут, что вместе с ней в том заводском цехе простынут другие девчонки, призванные из школы работать на станках сверловщицами, и умрут они тоже от крупозного воспаления лёгких, но мне-то что до других!.. Что!

В камере ждал меня дядя Степан, он сберёг мою утреннюю пайку, и, бережно протягивая её на ладони, проговорил:

– На, ешь.

И лишь потом, когда я, отщипывая маленькие кусочки липнувшего к пальцам и к зубам хлеба, дожевал последнюю крошку, он, глядя не на меня, а в пол, угрюмо спросил:

– Ну, как там?

Самого дядю Степана возили на суд неделей раньше, определили ему шесть лет общего режима (за что, я не спрашивал, впрочем, что-то связано с колхозным полем, с которого его бригада, состоящая из женщин, не успела до снега убрать пшеницу), и он оставался в камере в ожидании этапа. Я теперь, значит, тоже буду дожидаться, когда вызовут на этап.

Что такое этап, я, конечно, представлял плохо. И даже совсем не представлял. Ну, слышал – об этом говорилось много и постоянно, – слышал, что это, когда строят колонну, везут на железнодорожную станцию, при усиленном конвое ведут. На станции сажают в вагоны и везут к месту отбывания присужденного срока. Это всё и называется этапом, чужим, неудобным для меня словом. Пугала полная неизвестность конкретных обстоятельств и перспективы. У взрослых есть надежда, что этап может развернуться не в лагерь, а на фронт, в штрафбат, конечно, но какая разница, все равно. А у малолеток нет никакой надежды.

Дядю Степана выкликнули из камеры на этап в тот день, когда я получил из дома передачу. Но прежде чем уйти, он успел о себе заявить. И заявка эта связана как раз с моей передачей. Это было счастьем – получить ситцевый мешочек, наполненный домашней едой. Надзиратель открыл железную задвижку в нижней части двери и, просовывая мешочек, громко объявил:

– Зябрев Анатолий, получи и распишись!

Мешочек был синего цвета с розовыми цветочками по всему полю. Я сразу узнал: из маминого старого платка сшит. Сбоку пристёгнут белой ниткой крошечный красный лоскуток, это, конечно, сестрёнка Рая о себе напомнила. Красный цвет – её любимый цвет, цвет любви, преданности и надежды. Славная у меня сестрёнка.

– Давай сюда, делить будем, – к передаче, к синему мешочку с красным лоскутком потянулось сразу несколько рук, нетерпеливых и жадных.

Дядя Степан поднялся, чтобы защитить меня от желающих попользоваться халявой.

Перейти на страницу:

Похожие книги