С удовольствием моемся в крохотной чистенькой ванне и обтираемся белоснежными полотенцами с вышитыми на них старинными буквами готического шрифта сентенциями: «Кляйн, абер майн» (Хоть маленькое, да свое), «Айгнер херд ист голдес верт» (Свой очаг – на вес золота)… Чудесные мягкие полотенца – их мы свято обещали хозяйке не портить лезвиями бритв, когда впервые договаривались обо всем.
А после скромного ужина сидим частенько втроем в соседней хозяйской комнате, удобно разместившись в мягких уютных креслах. Хозяйка вяжет, а я и Антон, всегда готовые к вежливым, пусть не всегда правдивым ответам на ее расспросы, почитываем (у Антона – «Клошмерль»[12]
) или слушаем радио.И я, терпеливо снося бравурные марши и залихватские солдатские песни, кошусь на станции других городов, помеченных на шкале радиоприемника. Но пользоваться им в этих целях разрешаю себе в исключительных случаях: только оставшись один, и зная время прихода хозяйки и Антона, и только пустив приемник как можно тише.
И не из-за аккуратно вырезанного картонного кружка со стрелкой, нацеленной на Лондон с соответствующим лаконичным и строгим текстом, который предупреждает радиослушателя о государственной измене и шпионаже и печальных для него последствиях слушания зарубежной радиостанции. Нет, не из-за кружочка со стрелкой, а просто потому, что там, на лекциях в Верне, я все же усвоил, что слежка в рейхе начинается именно здесь, в семейном кругу, и что мне, при всех обстоятельствах, не следует, чем бы то ни было, выделяться.
И все же я вскоре узнал нечто новое для меня. Однажды настроившись на Ригу (Москву приемник не брал), я с замиранием сердца услышал репортаж о встрече там, на железнодорожном вокзале, героев освободительной испанской Гражданской войны. И передо мной замелькали лица моих друзей по Сан Сиприену, Гюрсу и Верне: задумчивого Тимофеева, белокурого Брозиня, который, уезжая из Верне, оставил мне свое теплое испанское одеяло, а сам мерз еще несколько месяцев в лагере де Миль под Марселем, ожидая репатриации, и кипучего Жаниса Фолманиса, и мечтательного Липкина. И я был бесконечно рад, что вот хоть для них уже кончились эти мытарства, и считал это для себя хорошим предзнаменованием.
Теперь-то и я непременно попаду на Родину.
Фюрер думает за нас
Она добра и приветлива, наша хозяйка. Ее ровное доброжелательное к нам отношение сохранилось даже, на некоторое, правда, время после начала тех страшных событий на Востоке, которые все же ворвались в скромный уютный мирок. Ворвались и разрушили все.
Ее вполне устраивает мирок, в котором она живет. Мирок, который создал для нее ее муж – пожилой, толстеющий и немногословный, всегда затянутый в мундир железнодорожного служащего. Он в постоянных разъездах, и мы его редко видим.
Она трудолюбива, бережлива, расчетлива. Устроить небольшой пансион, впустить квартирантов – ее затея.
Весь мир для нее не выходит за пределы Германии. Это самая уютная, приятная, порядочная страна. А в этой Германии центральное место принадлежит фюреру. Он цепко владеет ее воображением. Ежедневно, а не только в день своего рождения, напоминает ей о себе. Он подмигивает ей выпученными, как у быка, глазищами, смотрит на нее в упор с широких полос «Фелькишер беобахтер»[13]
, со страниц роскошных иллюстрированных журналов. О нем говорит и поет радио.Его, уже и так обожаемого, снимают на фоне книжных полок, и это вызывает новые ассоциации у хозяйки:
– Он думает о нас, не правда ли?
– Естественно, фрау.
Вот он обнимает аккуратно подстриженных мальчика и девочку, преподносящих ему огромный букет цветов.
– Он обожает детей.
Он расточал улыбки, обменивался рукопожатиями, говорил сам себе хайль, изящно изгибая руку в малом римском салюте, кричал о величии Германии.
И освобожденная от обязанностей думать о будущем своей родины (фюрер думает за нас) хозяйка занималась хозяйством.
Она всему верила. Даже моим рассказам о себе. А в них – ни слова об Испании, лагерях и консульстве.
«Эс гейт аллес форюбер» (все проходит), – напевало радио. – Кончится война, будет лучше с продуктами, не правда ли?
– Несомненно, фрау…
В дальнем углу заводской территории, у Шпрее, на складе фарфоровых изоляторов неожиданно встретил знакомого гюрсовского, вернетовского серба, коммуниста-интербригадовца. Встрече сперва не обрадовались, даже испугались. Уж слишком все необычно, ново, неясно. Не знаешь, как себя вести. Потом осторожно разговорились. Общая обстановка? Так себе…
Товарищ предупредил, что здесь он не серб, а хорват – так легче пробраться домой. Он тоже под другой фамилией.
Рассказал, что когда ехал в Берлин, видел в своем поезде русских вернетовцев. Кто же это мог быть?
Знает, где живут испанцы из Гюрса. Обещал свести.
Я осторожно расспрашивал его о немцах на заводе. Кто наш? Где партия? Товарищ молчал. Еще не разобрался. А вообще собирается домой.
В цехах завода