— Сашка, фу! — Наташа даже ладошкой по столу прихлопнула.
— Нет, дядя Гриш, правда, я когда другим про вас рассказываю, байки ваши всякие, ну, разное, я тогда говорю, что вы — мой крестный, а то долго объяснять, кто, что… Можно?
— Нет, папик, это здорово, пусть, соглашайся!
— А я что — против? — внятно поглядев на Сашу, сказал Григорий Андреевич. — Крестить я тебя не крестил, а доведись — окрестил бы, век бы помнила… Только куда уж мне, старому-то грешнику, молоденьких — да из купели… Да еще в какую веру ты моим посредством обратишься — гляди-и…
— Вера — ладно, это уж как-нибудь, а вот что — замуж она все-таки выходит в августе, — расстроенно распустившимися узкими губами Наташа прижала бокал, глотнула, оскалилась вымученно — жалела дочь.
— Сашка, это за кого, — пророкотал возмущенно Григорий Андреевич, — за лоха твоего милицейского, за сержанта местного? Да ты что!
— Ну и что… Он меня любит, вот, и я его! Вам-то всем что — жалко, что ли? Или завидно?
— Завидно? Обидно, вот что, за тебя обидно! Наташка, ты меня извини, — Григорий Андреевич уже побагровел несколько от трехсот без закуски — залить печаль, — я ей прямо скажу! Обидно, Сашка, жалко мне…
— Чего жалко, чего? — у девушки тоже начал разъезжаться рот, как у матери, — вот-вот взрыднет.
— А вот чего — жалко, что морда твоя распрекрасная, сиськи неразмятые и прочая задница на шармака балбесу достанутся, да еще с московской пропиской! Вот именно — с пропиской твоей! Нашла б кого подостойней… У него ж, кроме лысого, мозгов половник не наскребешь, — Григорий Андреевич помахивал согнутым пальцем, воздевал руки — что твой старообрядец на амвоне.
— А я не хочу, не хочу, — и впрямь уже плакала Сашка, — не хочу, чтобы олигарх какой-нибудь меня за свои деньги…
— Ты его еще найди, найди — олигарха-то… Почему непременно за деньги — чепуха какая! А ты — без денег… Взрослые дядьки — вещь неплохая.
— Скажешь тоже! Ты что, что в них толкового, в папиках? Я бы тоже — ни за что! — вмешалась дочь.
— Что, что — то… Вот спасибо — определила! Хорошо, вот смотрите: вот ты, Сашка — успокоилась? — вот ты представь: подходящая обстановка, никого, то да се, и я, к примеру, под рукой и в расположении нужном — что, отказалась бы? Да в легкую…
— Все равно — соображать надо, к чему это? — дочь.
— А я ближе к вашей, дядя Гриша, точке зрения, — тихо сказала Саша, опустив голову.
Разошлись под утро, когда рано прилетевшие скворцы, заполошно тарахтя крыльями в лаковой листве, давно уже начали новый день — у них свои заботы, весенние.
Поднявшись к себе на второй этаж, Григорий Андреевич вышел на балкон, присел в креслице, уложил руки на перила, подбородок на руки, стал смотреть никуда — туда, где над черно-игольчатым, как Маринины ресницы, краем леса сквозь темно-серые, как Маринины глаза, облака всходило солнце, светлое, будто улыбнувшееся ее, Марины, лицо.
Это была тоска давняя, непонятная, то приятная, то ненужная — была. Григорий Андреевич знал Марину уже несколько лет, она у него работала, но не близко к нему — далеко. Впервые на нее глянув, тогда еще, давно, он поразился только — Господи, красивая какая! Что там еще у девушки было, кроме изумительного лица, не разглядел, да и не присматривался, не скажешь ведь, как Бульба: «а поворотись-ка, сынку…» — обидится… Хотя говаривал он и не такое еще, кому угодно, а ей вот — нет, не сказал. Ничего. Потом уже, притерпевшись, но так и не привыкнув к невозможному, непредставимому для него желанию постоянно видеть дивное это лицо, Григорий Андреевич дважды, уже самому себе и не удивляясь, предлагал ей, Марине, работать к нему ближе, интереснее, легче, еще ближе, удобнее, проще, совсем близко. Она отказывалась, и ничего,