Еще - поздний вечер, но на низкой лежанке в углу хижины тепло, сухо и покойно, и сквозь стену из неплотно пригнанных округлых членистых стволов мелькают лики огня, большой костер снаружи, а вокруг - фигуры, тени. Дверь откинулась, и открылся путь свету, и кто-то вошел и загородил свет. Мне чудится - то женщина в белом одеянии, с чашей воды из горного ручья, студеной, колкой. Я мучительно вспоминаю, как сказать "пить", но мутный мрак обволакивает меня.
Та же лежанка, и теперь солнце протянуло свои лучи из каждой щели, расстелив длинные полосы на земляном полу. Слух не отказывает служить мне, но контузия еще сказывается в каждом движении, я сажусь, и пью, и ем, и только потом за спинами женщин, ухаживающих за мной, замечаю внимательный взгляд человека в сером бархатном полукафтанье и с тусклой желтой цепью на груди. Я, верно, явственно меняюсь в лице, ибо он жестом, старым как горы, прикладывает палец к губам и исчезает. И лишь дверь проскрипела и стукнула негромко. Боже правый! Патрули короля! Меня засекли. Я порываюсь вскочить на ноги и бежать, покуда сил достанет, но их маленькие руки укладывают меня. К губам подносят горячую кружку, испускающую сладкий пар, я отпиваю глоток, еще и легко засыпаю.
И вот я поправился, но кроме меня никто об этом не знает. Опять вечер, за стеной - не далее протянутой руки - сидят, дышат, шевелятся с десяток подростков. Они слушают, слушаю и я, затаясь в темноте, нарушаемой дыханием пламени. А старческий голос, сиплый и слабый, скупо роняет слова, продолжая повесть, застигнутую мною на полпути, на середине. Странно, я понимаю почти все, или догадываюсь, или считаю, что догадался.
- ...всех его учеников. И бросали зверям... А он остался... И ему сказали... Иди, говори свои... слова... но не будет тебе пристанища... И всякий, кто... хлеб, и воду, и крышу от ненастья... А наутро ты пойдешь дальше... всех их убьют... огонь... развеют по ветру... Но он сказал... истина и свет... жить не стоит... И он шел так, годы и годы... и вслед за ним всегда... жестокие рыцари, конные, оружные... Люди пускали его... грех... Он нес им слово и знал... смерть... за ним вслед... Всех в том доме, от мала до велика... и они знали... Не было горше муки... Он взывал... но молитвы... небо молчит... и новый день... Его вера иссякла... дьявольский план... но слухи... все больше людей... с радостью встречали его... жертва искупительная... Настал день... были сухи, сердце болело... Он не посмел... Всадники поодаль, на виду... Вышли к нему... во имя Бога твоего... мы готовы... девы и малые дети... простирали руки... он бросился бежать... оглянулся... большой пожар... вся деревня та... и тени конных, выше высоких деревьев... А утром... вынули из петли...
Вдруг сверху взвыла труба, и пронеслась тень без шума. Выше невысоких здешних деревьев. Быстрый вихрь пригнул костер. Я закаменел. Сервы возле хижины молча глядели в пламя. Продолжения варварского апокрифа не последовало. Они разошлись, так и не узнав о моем присутствии.
В ту же ночь всех обитателей деревни согнали к моей хижине. Явно не по доброй воле они воздавали мне царские почести, а староста и еще трое неизвестных явились каждый с веревкой на шее. Они довольно убедительно просили покарать их за то, что разделали Семле и разделили между собой нехитрые мои пожитки. Им бы сошла с рук и разделка моей туши, если б не чудесное копье. Оно не умело менять хозяина, раз его признав, и не давалось в руки. Тогда старики сочли возможным, что Атарикус все же воплотился в юном недотепе, и решили вернуть меня к жизни. Чего ради - бог весть, однако и провидение вмешалось в виде какого-то местного наушника и драконьего королевского дозора.
Оба крыла толпы, невнятно шумевшей в постоянном нестройном шевелении, уподоблялись черной реке под городским мостом, полным огней, словно отражая их в колебавшейся ряби. Чадящие разномастные факелы меркли при каждом выдохе чудовища. Облако пламени озаряло толпу с резкостью и силой взрыва. А я убил драконыша-сосунка. Он тихо брел себе по лугу, насыщаясь ароматным дымом трав. И напугал мальчишку, пасшего скотину. И взбаламутил мирных поселян.
Я был камнем, низринутым с высоты спятившим проводником. Я был тряпичным паяцем-куклой, подброшенным разрывом дракона. Но никогда еще - и вряд ли снова окажусь в этой жизни - облаком, с плавной быстротой катившимся над тощими пажитями страны Мо, мельницами, дорогами. Не какая-то пушинка одуванчика, которая послушно следует прихотям сотни капризных ветерков. Я целый день плыл наравне с птицами в коробе под брюхом у тучи-дракона, и в нем изредка действительно урчало и погромыхивало. И на пажитях, и в колесах мельниц и подъемников копей, мехов и молотов кузен, и на холмистых лугах лениво, могуче, плавно двигались такие же тучи, и сверху гигантские, смахивавшие на чудовищных черепах. Сумерки озарялись вспышками выдохов, черные стены отдалились, расплылись в лиловой мгле, рисуя на бледном еще небе неровную иззубренную линию, ниже которой сплошная чернота, а мгла ползет все выше. Впереди тесное скопление огней.