И вот разнесся слух, что она умерла. А Ленька Грибков заявил, что знает, где ее могила. Он долго вел нас по незнакомым, еще не открытым нами улицам, и когда над ним уже начали смеяться - ну где же твоя могила? выдумал тоже! - остановился перед серым валуном у какого-то пустыря и сказал с гордостью - вот она, под этим камнем...
Так мы нашли материальное подтверждение смерти Самары Городок. Но радио почему-то продолжало регулярно петь ее тонким, хрупким, ангельским голоском, вызывая во мне неясное смятение и смутную догадку о бессмертии души...
Недавно я поразился, увидев эту певицу по телевизору, живой и невредимой, которая, как и тыщу лет назад, исполнила на бис "Самару-городок", даже не подозревая о том, что где-то там, в 50-х, затерялась ее сиротливая могилка с безымянным камнем.
"Самара-городок" - это уже другой мир. Зеленеющий мир московской окраины. Метро "Сокол", 60-й автобус, 2-й Щукинский проезд, куда мы переезжаем с Бронной в 51-м году.
Новый мир! Новая родина...
В нашей округе два лесопарка. "Большой лес" - высокий, сосновый, почти нехоженый. И "маленький" - уже обжитый, солнечный, березовый, весь в куриной слепоте, ромашках, бабочках и стрекозах.
Угрюмая стена "почтового ящика" 3394, или просто "девятки", глухая и бесконечная, за которой работает отец.
Отдельными островками уютные, желтые, как цыплята, сталинские пятиэтажки сверхсекретных курчатовских физиков.
Бараки, теснящиеся от автобусной остановки бездорожными ядовито-гиблыми болотами.
И на самом краю такого болота наш недавно отстроенный дом-дворец. С башенками на крыше, парадными и боковыми воротами, замыкающими огромный двор, с беседками и скамейками, песочницей и столом для домино, футбольным полем и детсадовскими верандами. Двор, уходящий своей тыльной частью особенно у забора, отделяющего нас от бараков, - в буйную растительность, пожирающую робкие протоптанные дорожки.
Я еще застал длиннолицых пленных немцев, которые достраивали вторую половину нашего дома за деревянным забором с колючей проволокой. Потом как-то быстро они исчезли и появились наши русские заключенные.
Их небольшая зона с таким же колючим забором и вышкой для часового находилась неподалеку, в самом конце улицы. Почти в том самом месте, где Ленька Грибков показывал нам могилу Самары Городок. И когда вдруг пронесся слух, что заключенные взбунтовались, мы, несмотря на запреты, тоже бегали туда и смотрели на них, загнанных на крышу барака дулами автоматчиков. Смотрели на эту плоскую, выступающую над забором крышу, битком набитую сидящими, лежащими и стоящими людьми, молчащими и горлопанящими, уставшими и припадочными, швыряющими в охрану слепые камни...
А радио пело священные песни недавней войны, по горячим углям которой мы сами, дети победителей, пришли в этот мир, полный инвалидов и нищих, фотографий погибших, донашиваемых шинелей и гимнастерок, отцовских орденов и медалей в маминой шкатулке, трофейных часов и опасных бритв, фарфоровых статуэток и пуховых перин. Мы и на пленных-то немцев смотрели свысока, как победители. Хотя не чувствовали никакого кощунства, распевая по-своему отцовские песни: "Три танкиста выпили по триста, закусили тухлой колбасой...", "расцветали яблони в подвале, поплыли галоши по реке...", "есть у нас еще дома жена, и не одна...".
Война уходила вместе с мальчишеской похвальбой отцовскими наградами, вместе с гордым трепетом перед военной формой. Она еще напоминала о себе только в пионерском лагере, на 101-м километре Волоколамского шоссе, где, углубившись в лес, можно было отрыть в заросших окопах и разрушенных блиндажах не только пули и гильзы, но и винтовки, и пистолеты, и снаряды, и даже целый заржавленный пулемет, который однажды приволокли в лагерь старшие ребята из первого отряда.
А мы нашли на опушке леса невзрачный бугорок - якобы заброшенную могилу погибшего бойца - и украсили ее полевыми цветами...
Ранней, раненной солнцем весной я возвращаюсь на Щукинский. После новогиреевской кори, когда я уже обреченно слонялся по райским кущам и неожиданно снова явился на землю.
И ничего не случилось за это время моего внезапного астрального отсутствия. Все продолжало быть! Наш оживающий после зимы двор. Вонючий сын дворника, меряющий лужу в резиновых сапогах, которого дразнят Поганкой. Подъезд, знакомый до каждой ступеньки, до каждой царапины на стене...
Нам повезло. Мы поселились в маленькой комнатке за белой, наполовину стеклянной дверью, в сказочной по тем временам двухкомнатной квартире с газовым нагревателем воды и настоящей ванной с шершавым желтеющим дном.
В соседней комнате, чуть больше нашей, живут Будаевы с сыном Женькой, жирным и маленьким, с телевизором-радиоприемником "Ленинград", у которого экран закрывается выдвижной матерчатой шторкой, с настоящей, написанной маслом картиной над телевизором, тусклой и как будто сырой, изображающей сумрачный лес.