За поздним временем обычной переклички не было, просто считали людей.
Подняв фонарь в уровень лица, надзиратели проходили по рядам и пересчитывали арестантов.
Из темницы на момент выглядывали старые, молодые, мрачные, усталые, свирепые, отталкивающие и обыденные лица, - и сейчас же снова исчезали во тьме.
В конце каждого отделения фонарь освещал чисто одетого старосту.
- Семьдесят пять? - спрашивал надзиратель.
- Семьдесят пять! - отвечал староста.
Старший надзиратель подвел итог и доложил смотрителю, что все люди в наличности.
- Ступай спать!
Толпа зашумела. Тьма кругом словно ожила. Послышался топот ног, разговор, вздохи, позевывания.
Усталые за день каторжники торопливо расходились по камерам.
- Кто идет? - окрикнул часовой у кандальной тюрьмы.
- Кто идет? - уже отчаянно завопил он, когда мы подошли ближе.
- Господин смотритель! Что орешь-то!..
Мы прошли под воротами.
Загремел огромный замок, клуб сырого, промозглого пара вырвался из отворяемой двери, - и мы вошли в один из "номеров" кандального отделения.
- Смирно! Встать!
Наше появление словно разбудило дремавшие кандалы.
Кандалы забренчали, залязгали, зазвенели, заговорили своим отвратительным говором.
Чувствовалось тяжело среди этого звона цепей, в полумраке кандальной тюрьмы. Я взглянул на стены. По ним тянулись какие-то широкие тени, полосы. Словно гигантский паук заткал все какой-то огромной паутиной... Словно какие-то огромные летучие мыши прицепились и висели по стенам.
Это - ветви ели, развешанные по стенам для освежения воздуха.
Пахло сыростью, плесенью, испариной.
Кандальных проверяли по фамилиям.
Они проходили мимо нас, звеня кандалами, а по стене двигались уродливые, огромные тени.
В одном из отделений было двое тачечников. Оба - кавказцы, прикованные за побеги.
Один из них, высокий, крепкий мужчина, с открытым лицом, смелыми, вряд ли когда отражавшими страх глазами, - при перекличке, громыхая цепями, провез свою тачку мимо нас.
Другой лежал в углу.
- А тот чего лежит?
Тачечник что-то проговорил слабым, прерывающимся голосом.
- Больна она! Очень шибко больна! Слаба стала! - объяснил татарин-переводчик.
Во время молитвы он поднялся и стоял, опираясь на свою тачку, охая, вздыхая, напоминая какой-то страдальческий призрак, при каждом движении звеневший цепями.
Вы не можете себе представить, какое впечатление производит человек, прикованный к тачке.
Вы смотрите на него прямо с удивлением.
- Да чего это он ее все возит?
И воочию видишь, и не верится в это наказание.
По окончании проверки кандальные пели молитвы.
Было странно слышать: в "номере" - 40 - 50 человек, а поет слабенький хор из 7 - 8. Остальные все кавказцы...
Меня удивляло, что в кандальном отделении не пели "Христос воскресе".
- Почему это? - спросил я у смотрителя.
- А забыли, вероятно!
Люди, забывшие даже про то, что теперь пасхальная неделя!..
Раскомандировка
Пятый час. Только-только еще рассвело.
Морозное утро. Иней легким белым налетом покрывает все: землю, крыши, стены тюрьмы.
Из отворенных дверей столбом валит пар. Нехотя, почесываясь, потягиваясь, выходят невыспавшиеся, не успевшие отдохнуть люди; некоторые на ходу надевают свое "рванье", другие торопятся прожевать хлеб.
Не чувствуется обычной свежести и бодрости трудового, рабочего утра.
Люди становятся шеренгами; плотники - к плотникам, чернорабочие - к чернорабочим.
Надзиратели по спискам выкликают фамилии.
- Здесь!.. Есть!.. - на все тоны слышатся с разных концов двора голоса, то заспанные, то мрачные, то угрюмые.
- Мохаммед-Бек-Искандер-Али-Оглы! - запинаясь читает надзиратель. - Ишь, черт, какой длинный.
- Иди, что ли, дьявол! Малайка[3]
, тебя зовут! - толкают каторжные кавказца, за три года каторги все еще не привыкшего узнавать своего громкого "бекскаго" имени в безбожно исковерканной передаче надзирателя.Над всем этим царит кашель, хриплый, затяжной, типичный катаральный кашель.
Многих прохватывает на морозце "цыганский пот". Дрожат, еле попадают зуб на зуб.
Ждут не дождутся, когда крикнут:
- Пошел!
Еще очень недавно этот ранний час, час раскомандировки, был вместе с тем и часом возмездия.
Посредине двора ставили "кобылу", - и тут же, в присутствии всей каторги, палач наказывал провинившегося или не выполнившего накануне урока.
А каторга смотрела и... смеялась.
- Баба!.. заверещал как поросенок! Не любишь! - встречали они смехом всякий крик наказуемого.
Жестокое зрелище!
Иногда каторга "экзаменовала" своих стремившихся заслужить уважение товарищей и попасть в "Иваны", в герои каторги.
На кобылу клали особенно строптивого арестанта, клявшегося, что он ни за что "не покорится начальству".
И каторга с интересом ждала, как он будет держать себя под розгами.
Стиснув зубы, подчас до крови закусив губы, лежал он на кобыле и молчал.
Только дико вращавшиеся глаза да надувшиеся на шее жилы говорили, какие жестокие мучения он терпел и чего стоит это молчание перед лицом всей каторги.
- Двенадцать! Тринадцать! Четырнадцать! - мерно считал надзиратель.
- Не мажь!.. Реже!.. Крепче! - кричал раздраженный этим стоическим молчанием смотритель.
Палач бил реже, клал розгу крепче...