Россию Катя любила необычайной, какой-то почти плотской любовью, и, когда она вслух мне читала Пушкина, Есенина или Ахматову, лицо у нее начинало светиться, озаряемое внутренней радостью. Она широко распахивала обе руки, и ей, должно быть, казалось, что она обнимает родину и прижимает ее ж своей взволнованной колышущейся полной груди. Она преподавала историю, в этом смысле мы были коллеги, но в истории русской ей слышался некий особый мотив, звенящий в душе только русского человека, только русского народа, ее народа. Сентиментальный мотив; ясный, как слеза, что скатывается век за веком с русского лица.
Я любил Катю, и не просто любовью мужчины к женщине. Может быть, из-за сходства ее с Ядвигой и моего неизбывного чувства вины за предательство — я намеком не дал Кате понять, как я желаю ее, что за алчные грезы о ней овладевают мной по ночам. Лишь однажды, когда Катя опять наизусть почитала мне из русской поэзии, я полушутя и полувсерьез, с застывшей улыбкой сказал ей, что, даже и не надеясь на ее поцелуй, я был бы счастлив навсегда остаться в Беломорске, чтобы только слышать колокольчиковый ее смех и тайную дрожь в горле, когда она читает Есенина…
Подоспело известное соглашение между лондонским польским правительством и Советским Союзом об освобождении польских граждан, заключенных во всяческих центрах для беженцев и лагерях. Катя, в которой я не переставал видеть, на нее глядя, Ядвигу, помогла мне в непростом для меня деле: объяснить властям, как могло случиться, что Богдан Шевчук — польский беженец. Беломорск я покинул. Прощаясь со мной, Катя плакала, а у меня так вдруг защемило сердце, что я понял: если бы я в свое время не бежал от Ядвиги без прощальных сцен, а попытался расстаться с ней по-людски, нормально, то из ее глаз точно так же лились бы неутешные слезы, такие же слезы, какими плакала сейчас Катя.
Являться в польское представительство под именем Богдана Шевчука не имело смысла. В Куйбышеве я сжег украинский свой остов и воскрес уже как Збигнев Якубовский. Мое новое имя и моя славянская внешность сократили мне путь к создаваемой польской армии генерала Андерса. С этой армией я и оказался однажды в Палестине, и стало мне ясно, что здесь, среди соплеменников, лично моя война кончилась. Кто из евреев в Палестине не поверит мне, что я еврей? Мой польский идиш! А одно только имя мое — Авраам Иехошуа Хэшл Кригер, хотя я и значусь в моем военном удостоверении Збигневом Якубовским, поляком-католиком.
Но — горькая мод судьба! Никого не нашел я, кто бы мог подтвердить мое истинное происхождение.
Велась тайная агитация: евреев из армии Андерса призывали дезертировать. Они укрывались в киббуцах, предполагалось, что временно, пока армия оставит страну. Меня агитировать никто не стал, еврея во мне даже не заподозрили. И получалось так, будто я, поляк и католик, которому попросту осточертела война, хочу спрятаться, затеряться среди евреев. Мои вечные в скитаниях метаморфозы выработали во мне одно ценное свойство: не валиться, не падать с ног, даже когда земля под ногами качается. Я сжег военное удостоверение, явился в ближайший киббуц и сказал:
— Получайте меня. Я еврей из армии генерала Андерса: я довольно неглуп и у меня достаточно сил, если нужно где подставить плечо. Хотите — я учитель истории, не хотите — я готов рубить дрова и вывозить мусор. Мою войну я закончу здесь.
Своей открытостью и своим идиш я понравился тем, с кем разговаривал, и они начали меня записывать. Просто необъяснимо, что в тот момент случилось со мной, что побудило меня назвать им не настоящее мое имя, а имя какого-то Стефана Шварца, уроженца города Кракова, в Западной Галиции. Документ мой, объяснил я им, остался в военной канцелярии, убегая, я не сумел его взять. Но почему, откуда, зачем всплыло в моей памяти никогда, кажется, и не слыханное мной это имя — Стефан Шварц?
Дело в том, что еще до всего этого я из моих разговоров с киббуцниками, понял, что по причине славянской моей внешности имя Авраам Иехошуа Хэшл может показаться кое-кому слишком, как бы это сказать, еврейским. А вот Стефан Шварц это нормально, ассимилированный еврей из Кракова, это им будет легче понять. Так и остался я Стефаном Шварцем, но чтобы чувствовать себя в киббуце совсем уж как дома, я приучил товарищей называть меня просто Авреймелом, как меня называли в детстве, моим первым из трех еврейских имен. Годы, прожитые в киббуце, были годами свободы.