А мама бомбардировала сына письмами, умоляла не убивать талант и призвание на «какое-то там смазывание роторов и стабилизаторов». Мама малейшего представления не имела, чем занимается ее сын. Она видела его Лившицем, Анненским и Лозинским. Она презирала любую другую профессию, кроме перевода. Она продолжала жить в Куйбышеве, теперь уже одна: отец умер. По старым знакомствам у нее остались какие-то связи в издательствах. И каждые две недели она писала Алику письма, и все они состояли из советов и поучений, заветов и пожеланий: кого сейчас надо переводить, а кого ни в коем случае, в какой журнал и что надо посылать. Мама искренне желала ему добра, но глаза и руки ее были бесконечно далеки от Узловой. «Переводи Сименона, сейчас все переводят Сименона! Сейчас легче всего «пробить» детектив, не теряй время даром! Посылаю тебе последнюю его книгу!» — писала она в очередном своем послании. Мама с лихостью употребляла слово «пробить» и гордилась тем, что она современная, что говорит на одном языке с молодежью. В следующем письме крупным красивым почерком она возвещала на четырех листах: «На днях вышел кошмарный перевод Сименона. Я пришла в ужас, прочитав эту галиматью! И сразу же подумала: неужели мой мальчик, мой котик не мог бы утереть нос всем этим шарлатанам от искусства, этим шаманам и выскочкам, со словарным запасом, пригодным лишь у пивного ларька! Кошмар! Не читай! Не надо! Твое чувство ритма и диалога отменно, твое описание пожара в доме терпимости меня просто потрясло! Так держать! Это святые места! Так еще не переводил никто, даже великий Маршак, мастер перевода! Но ни в коем случае не увлекайся мастерством, не становись мастеровым! Ничего не делай, ни строчки, без искры и божественного вдохновения! А оно у тебя есть, поверь мне, ЕСТЬ!!» И все эти огромные, как шесты для прыжков, восклицательные знаки звали Алика на борьбу с рутиной и шаманством в литературе. Они усаживали его опять и опять за стол, и он ночами напролет высекал из себя искры божественного вдохновения, рвал в клочки бумагу и ломал чешские фломастеры, которые подарила ему Юля. А она в это время спешила к нему сквозь завьюженные пространства, сквозь молчаливую боль одиночества, в 11,4 метрах, в Райцентре, когда сколько ни зови, ни плачь, все равно никто не войдет в комнату и не спросит, почему ты лежишь, уткнувшись лицом в подушку, сухим постаревшим лицом.
Теперь она смотрела на него. В последний раз. Смотрела на комнатку, освещенную настольной лампой и от этого казавшуюся мохнатой и влажной.
В прошлый понедельник, когда она уезжала, в комнате была чистота, блестел пол, сверкала белизной скатерть, стулья были расставлены по местам, на полу возле кровати не валялись зимние ботинки. В прошлый понедельник Алик был другой, бодрый, веселый, шутил, что-то долго и путано сравнивал, блистая эрудицией, а она уезжала.
Все это было неделю назад. Сейчас на столе валялись окурки, и пепельницы из-под них видно не было. На Алике была надета рубашка, в которой он провожал ее неделю назад. Он даже не заглянул в шкаф, там висели выстиранные, выглаженные сорочки.
Юля не узнавала комнату. Шторы висели кое-как. Одна была оборвана и свисала набок. Дверь на балкон приоткрыта, и по полу тянет сквозняком. Закрыть балкон нет времени. Что это — занятость или игра? Алика однажды поразило, как какой-то великий ученый, кажется, Планк или Бор, пришел на лекции к студентам в домашней пижаме. То есть до такой степени был гениально рассеян, что не заметил, в чем идет к своим ученикам. А теперь Алик тоже поигрывал, почувствовав, что эдаким кратчайшим путем можно заработать себе славу непринятого и непонятого таланта, пророка, а может быть, и… гения. Для этого надо просто забывать бриться, закрывать балкон, окурки опускать мимо пепельницы, вечно опаздывать на работу, быстро и рассеянно есть, не придавая значения еде, ходить как попало и в чем попало, не заниматься спортом, а лучше всего публично презирать его. («Потому что это плебейство — приседать и отжиматься по утрам только ради того, чтобы долго прожить»). И он спешит, пишет, зарывается по уши в окурках, принимает ванну только тогда, когда приезжает она, а без нее в творческом экстазе мечет громы и высекает искры, и чуть ли не дым стелется по ночам, и удивительно, почему не горит хорошая финская бумага на его столе. Ему все некогда… Некогда поднять однажды на нее глаза и увидеть, что она из щуплой студентки давным-давно выросла в красивую женщину. И на нее, да-да-да, милый Алик, еще как заглядываются мужчины.