Читаем Пленный ирокезец полностью

Дибич опять остановился. Император поднял глаза, округленные интересом и раздраженьем, и уперся ими в побледневшее лицо барона. Он любил испытывать силу своего взгляда и, добродушно посмеиваясь, с удовольствием повторял в семейном кругу слышанную от одного флигель-адъютанта присказку: «От взора его величества тускнеют даже отлично начищенные пуговицы мундира».

Дибич торопливо досказал:

— …И разжаловать в рядовые впредь до отличной заслуги.

— Гм, — промолвил император, вертя придвинутую бароном бумагу. — Слишком мы их нянчим. Слишком.

Решительно макнул перо и приписал твердыми, с красивым нажимом литерами:

«Утверждаю — с лишением личного дворянства и без выслуги».

10

Полк временно перевели в Москву и разместили для несения караульной службы в Спасские казармы, близ странноприимного дома графа Шереметева.

Август стоял небывало жаркий, душный, с частыми грозами и ливнями. По ночам в казарме нечем было вздохнуть, но окна открывать воспрещалось. В помещенье фельдфебелей, наверху, до утра звенели гитары, раздавался женский хохот, бряк шпор, треск и стук передвигаемой мебели. Солдаты, ворочаясь на нарах, злобно посмеиваясь и матерясь, завистливо обсуждали счастливую фельдфебельскую жизнь.

Возмужавший и еще более подурневший Лозовский сидел с другом в опустелой караулке и рассказывал возбужденным шепотом:

— Критские под следствием. Пятнадцатого взяли всех троих. У студента Пальмина твои стихи нашли. Он отпирался: говорит, Рылеева, а не Полежаева… Не верят.

— Какие стихи-то?

— «Четыре нации».

— А! Хороши куплетцы. Не хвалясь, скажу, — славно вышло.

В России чтутЦаря и кнут…

— Да тише ты, господь с тобой… — Лозовский испуганно и жалостливо глянул на товарища. — Эх, Саша, милый друг Саша… Что ж теперь будет с тобою? Ты нынче как раб подъяремный. Любой унтер тебе начальство.

— Да, братик. Содрали с меня унтерские галуны — теперь я только над крысами командир! — Он невесело рассмеялся. — Крысы у нас оголтелые, шут их побери… А, черт с ним, со всем! К чертовой бабушке всех…

— Ты, Саша, лучше бы бога вспомнил, — серьезно и грустно посоветовал Лозовский.

Полежаев внимательно посмотрел на тезку.

— Бог… Мне еще надобно подумать о боге. О боге, о царе, о себе, грешном… Все досуга нет. Но я подумаю, непременно подумаю! — Он яростно вскинул голову, солдатская бескозырка лихо съехала на затылок. — Говаривал у нас в Покрышкине старик один, из бывших солдат. Пья-аненький всегда, а умный, как бес! «Дал, — говорит, — бог денежку, а черт дырочку, и пошла божья денежка в чертову дырочку!»— Он стукнул кулаком по колену. — Да, брат. Славный был дедка. Пьяница… Слушай, тезка мой разлюбезный… — Он повернул к другу сконфуженное лицо; темные запавшие глаза сверкали смиреньем и лукавством. — Понимаешь, в груди теснота. Не осуди. Сходи, брат. На тебе… — он порылся в штопаном кисете.

— Не надо, Саша, у меня есть, — печально сказал Лозовский.

— А, есть — и превосходно! У меня, братик… Ах, да что говорить. Душа изболелась…

Он закрыл лицо руками и уткнулся в колени.

Лозовский поправил на нем бескозырку и, понурясь, зашагал на Домниковку, в ближайший трактир.

Лозовский пить отказался. Горько сморщившись, он смотрел, как Полежаев, скорчившись по-турецки на нарах и запрокинув острый, ребристый кадык, тянет из пустеющего штофа.

— Да, брат, — бормотал он, задыхаясь и утирая усы, — да, нескладно жизнь катится. Не только моя, я что. — Он презрительно сплюнул на каменный пол. — Вся Россия худо живет. «Умы гнетущая цепями, отчизна глупая моя». По-дурацки живем. В зловонной духоте дремлем, понимаешь? Самый воздух душит. Отравляет. А окошко распахнуть, стекло на вольный воздух выбить — лень, силы нет, страх гнетет… Эх! — Он виновато усмехнулся — Слышишь, голосу почти нет? Душит что-то. Крикнуть даже невмочь.

Бессилен звук в моих устах,Как меч в заржавленных ножнах…

— Ну, не так уж и бессилен, — возразил тихо Лозовский. — Стихи вот все же слагаются. Хорошие стихи…

— Хорошие? — Полежаев загоревшимися глазами пытливо уставился в лицо друга. — Правда хороши?

— Истинно говорю.

— Может быть, может… — Он уронил голову на грудь. — Только худо верится, тезка. Веры почти не осталось. Ни в себя, ни в судьбу — ни во что…

— Это страшное ты говоришь, Саша, — медленно, как бы ужасаясь тихого своего голоса, произнес Лозовский. — Вера надобна. Без нее жизни нет.

— Нет жизни. Прав ты. Но во что верить? «Изменила судьба…» Даже разум, даже он, окаянный! — Полежаев с силой ударил себя по лбу. — Память, ум, мысль — все изменяет! Слабеет, гаснет! Мысль мелькнет, замерцает огонечком, взманит: «Иди, я — вот, рядом, не бойся, иди. Выведу, поставлю на дорогу…» Потянешься, ухватишь крыло… У нее крылья верткие, сильные. А пальцы у меня… дрожливые, ослабшие… — Он вдруг зарыдал, трясясь всем телом. Рванул по глазам рукавом рубашки, жадно припал к штофу.

— Ну, ступай, — задыхаясь, выдавил он. — Ступай, Саша, ангел мой чистый. Я во хмелю нехорош бываю. Обижу, не ровен час. Ступай… Ну! — сердито крикнул он.

— Хто тут командир? Небось Полежаев?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Граждане
Граждане

Роман польского писателя Казимежа Брандыса «Граждане» (1954) рассказывает о социалистическом строительстве в Польше. Показывая, как в условиях народно-демократической Польши формируется социалистическое сознание людей, какая ведется борьба за нового человека, Казимеж Брандыс подчеркивает повсеместный, всеобъемлющий характер этой борьбы.В романе создана широкая, многоплановая картина новой Польши. События, описанные Брандысом, происходят на самых различных участках хозяйственной и культурной жизни. Сюжетную основу произведения составляют и история жилищного строительства в одном из районов Варшавы, и работа одной из варшавских газет, и затронутые по ходу действия события на заводе «Искра», и жизнь коллектива варшавской школы, и личные взаимоотношения героев.

Аркадий Тимофеевич Аверченко , Казимеж Брандыс

Проза / Роман, повесть / Юмор / Юмористическая проза / Роман