Я начал уже сомневаться в эпистолярных достоинствах вчерашнего моего письма к Томпсону, но хочу верить, что ты от него в восторге, особенно от фразы насчет fine, rich, warm, etc. Ростислав, в розовой кофточке, голубых шароварах и фиолетовых сапожках, стоит в дверях, прислонясь к притолоке, и вот пошел, как пьяный, хотел поднять мяч, уронил коробочку, поднял коробочку, уронил мяч и застенчиво мне улыбнулся. Бокс страшно ревнует, несмотря на слепоту и глухоту свою, начинает лаять, как только Евгения Константиновна берет Ростислава на руки. Ольга разговаривает исключительно на шахматные темы. Муж ее убежденный молчальник и настолько старомоден в своем личном обиходе, что Ольга рикошетом говорит о том, как это отвратительно – краситься, носить яркие вещи и так далее. Вследствие, краски для губ она не взяла, а ему не пригодились клинки, ибо он, конечно, бреется обыкновенной бритвой. Насморк мой почти высох, погода отчаянная. Ледяной ветер, пасмурно. Я надел два пуловера. Привезу Флобера и футбольные сапоги. Летом поедем в Болгарию. Это решено. Пожалуйста, поцелуй от меня Анюту. Боюсь, что хозяйка, пользуясь моим отсутствием, частенько заходит к тебе и говорит, говорит, говорит. Купи сразу несколько марок по 20 пфенигов и пиши. Меня, например, интересует, как твое здоровье.
99. 8 апреля 1932 г.
Насчет птиц и зверей могу тоже тебе написать. Я вчера был с Раевским в музее, но так как в одной из нижних зал открылась Пушкинская выставка, у меня несколько спутались впечатления. Любительская фотография – щеголь-Гоголь с тросточкой среди русских художников в Риме, и изумительная птица
У Сергея Гессена мы не были. Он болен. Поедем в воскресенье. Вчера мы вместе с Ковалевским разгромили Бориса Владимировича в шахматы. Мама рассказала мне интересные вещи про свои спиритические сеансы с семьей Рериха.
Вообще, убога и грязна жизнь в Праге. Но каким-то чудом мои сестры и брат сохранили поразительную душевную чистоту. И мама бодра, и Евгения Константиновна не унывает. Только что прочел в «Последних новостях» пошлейшую и глупейшую статью Адамовича о пошлейшем и глупейшем романе Лоренса. Педераст о педерасте. А сейчас буду писать Анюте. Мне нынче мешают писать, так что вышло несколько мозаичное письмо.
100. 11 апреля 1932 г.
Были мы у Сергея Гессена. Там был невыносимо разговорчивый Плетнев и очень приятный профессор Карпович из Харварда. В общем, Прага – ужасно безобразный город. В здешних памятниках старины, в какой-нибудь, скажем, черной ощипанной пятисотлетней башне есть что-то воронье. Церкви здесь носят груз веков без грации, а о домах, пестрых, о магазинах, о мордах жителей нечего и говорить. Ночью было снова нашествие. Погода потеплела, но ветер завивается. Пыль. Солдаты около казармы играют в футбол. Прыгают воробьи по газону сквера. Уличное движение для меня как в зеркале. Понимаешь? Правое кажется левым. На остановке трамвая большие круглые сине-лиловые фонари, о которых я тебе когда-то, кажется, писал. Слушай.
Ralph Hodgson. Я попробовал перевести, но пока что выходит не очень удачно. Милые стихи. Я привезу кое-какие книжки. Палец мой все еще болит и все еще брюхатый. Я его, по-видимому, здорово расшиб. Привезу тебе остатки очень настойчивого насморка. «За собак и медведёй ученых, / тигров унизительно ручных, / и петлящих зайчиков, и в шахтах / лошадей слепых».