Читаем Письма из Петербурга полностью

Черт знает что! Возможно, и впрямь дело не в одних сантиментах, прячущихся за остзейской внешностью. Похоже, что суть в идее державы, заложенной в этот странный город, в линейности его чертежа. В его неестественной прямизне и страсти, которой тесно в камне.

Город болезненно самолюбив, поэтому пестует мир теней и все еще самозабвенно их делит. Делит Ахматову, делит Бродского (поныне не может переварить его внезапного нобелиатства), делит все громкие биографии. Я бы восприняла эту манию как проявленье его некрофильства, если бы он в свое время не выплеснул самую пылкую эмиграцию. Не знаю другого схожего беженства, в котором бы клокотала такая же неистребимая неутоленность.

В прошлую осень, как Вам известно, мы с ошеломительной пышностью отпраздновали свое трехсотлетие. Кесарь наш помнит родимый двор, где он впервые сходил в разведку — от августейшей ностальгии имеем некоторый прибыток, почистили перышки, прихорошились, все флаги в гости, дальше — по тексту. Я обывательски повздыхала: с этаким юбилейным размахом вынуть бы господ петербуржцев из их наследственных фаланстеров!

Мне популярно растолковали, сколь укрепит престиж отчизны блеск обновленного фасада, как важно, чтобы все визитеры прониклись трепетом и восторгом. Надеюсь, радение было не зряшным, а впечатление — благоприятным. Но цирк уехал, а мы остались в своей гуртовой коммунальной жизни.

Впрочем, по сей день носятся слухи, что ярмарочные огни не потушены, бал-маскарад еще продлится. Чтоб мы не узнали Новой Голландии, ее модернистски оденут в стекло. Словом, все будет, как у людей.

Тем более что мы не утратили доброй способности к переменам. Это ответ на Ваш вопрос о нашей Серафиме Сергеевне. О кроткой Серафиме Сергеевне, в чьем доме находило пристанище наше ворованное счастье. Мужайтесь, родной мой: дева скурвилась. Именно так. Примите как данность. Смахните с глаз скупую слезу.

Вы нипочем бы ее не узнали в даме с климактерической тягой к утраченному великодержавию. Свои монологи она произносит с кликушеской истовостью и, вместе с тем, с таким жестяным советским чеканом! В стиле недавних радиодикторов.

Пробыть с нею более трех минут стало практически невозможным, любое общение превращалось в какой-то экзамен, в тест на выносливость. Как грешник из притчи, увидевший сон о смерти своей, впал в благочестие, так некогда стойкая прогрессистка, увянув, пожухнув, раз навсегда прокляла западные соблазны и обнаружила свой приют в „последнем прибежище негодяев“.

Как это все произошло? Думаю, схема вполне банальна. Глупость, внушаемость, одиночество. И начались посещения сборищ в Румянцевском сквере и знойные речи с блистаньем очей, с воздетыми дланями, с апостольской вибрацией в голосе, о наших корнях и о нашей миссии, о нашей нездешней мистической силе — вся та же постылая паранойя.

В сущности, грустная история при всей ее жалкости и комизме. Есть в ней какая-то бесконечная и неизбывная наша беда. Предопределенный тупик. Вечно все то же! Дней Александровых благословенное начало, а на исходе — всегда Аракчеев, Фотий, военные поселения.

Наши неискренние, уродливые и тягостные для нас отношения, естественно, не могли продолжаться. Мина должна была взорваться. И взорвалась. С треском и чадом. Мы расчихались, расплевались, высказались со всей полнотой. Все, что копилось, все, что гноилось, вышло в конце концов на поверхность.

Она обрушила мне на голову свои клишированные заклятья, я ей с участием сообщила, что все это — плач вдовы по невинности. Впрочем, ей нет причин лить слезы — если Россия способна выдержать своих патриотов, то, безусловно, выдержит всякое испытание. На этом торжественно прекратились все наши связи, мир их пеплу.

Что вспоминалось мне чаще прочего, когда впоследствии я задумывалась об этом неизбежном разрыве? Пожалуй, ее истошный крик, скорей даже вопль: „Хватит нам каяться! Пусть каются перед нами другие!“.

Эта озлобленная мысль, как видно, оказалась востребованной. Сталкивалась я с нею не раз. Ее излагали, понизив градус, с академическим псевдобесстрастием, но скрытый пафос был неизменен: для этноса нет ничего разрушительней национальной самокритики, она генетически обессиливает и культивирует неполноценность.

Вот Вам еще одна, милый друг, искомая „формула бытия“ — на сей раз, не моя и не Ваша. Она предложена всем и каждому. Со всей своей нешуточной болью.

И все-таки есть некая тайна в том, что нам выпал сей замкнутый круг. Еще государь Александр Павлович готов был дать конституцию финнам, однако не собственному народу. Одни способны жить по закону, с другими лучше повременить. С тех пор миновало лишь два столетия — ничтожный исторический срок. Стало быть, наберемся терпения. Вдруг да настанет и наш черед.

Тем более торопиться незачем. Наша отечественная подробность — нам в равной мере невыносимы и обретенные свободы, и установленные пределы. Первых страшимся, вторых не терпим. Не потому ли в романе с властью у нас так внятен столь обреченный, столь мазохический надрыв?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее
1. Щит и меч. Книга первая
1. Щит и меч. Книга первая

В канун Отечественной войны советский разведчик Александр Белов пересекает не только географическую границу между двумя странами, но и тот незримый рубеж, который отделял мир социализма от фашистской Третьей империи. Советский человек должен был стать немцем Иоганном Вайсом. И не простым немцем. По долгу службы Белову пришлось принять облик врага своей родины, и образ жизни его и образ его мыслей внешне ничем уже не должны были отличаться от образа жизни и от морали мелких и крупных хищников гитлеровского рейха. Это было тяжким испытанием для Александра Белова, но с испытанием этим он сумел справиться, и в своем продвижении к источникам информации, имеющим важное значение для его родины, Вайс-Белов сумел пройти через все слои нацистского общества.«Щит и меч» — своеобразное произведение. Это и социальный роман и роман психологический, построенный на остром сюжете, на глубоко драматичных коллизиях, которые определяются острейшими противоречиями двух антагонистических миров.

Вадим Михайлович Кожевников , Вадим Кожевников

Детективы / Исторический детектив / Шпионский детектив / Проза / Проза о войне