Сейф не двигался. Вытянув руку, он разглядывал тело у своих ног. Подергивания конечностей говорили о присутствии некоей силы. Сейф понял, почему его недруги с ожесточением набрасывались на тела жертв. Они гнались за недостижимым абсолютом. Бесполезность погони вела к всевозможным кощунствам. Они расчленяли тела от бессилия перед жизнью.
Сейф повернулся к парнишке. Он готовился направить свою ярость на него — так впрыскивают яд.
Подросток у его ног стонал, корчился в заблеванной пыли. Слово растаяло, вместо него послышалось странное урчание в животе, ветер засвистел в камнях.
Сколько людей в подобной ситуации издавали такой же крик? Сколько их извивалось в пыли, как рептилии, как личинки? Число их росло на протяжении тысячелетий. Они заполняли архивохранилища земли, дописывали хроники своей кровью, ставшей чернилами, творили историю наций, выросших из такой же грязи, облекшихся такой же плотью во имя своей будущей славы. Какое опустошение! Потом этими преступлениями объедались до тошноты. Их преподносили детям. И те пили из отравленных источников.
— Я там был, когда Суисси завалили, — сказал Колбаска-Фри.
Он стоял поодаль, на разломе, там, где свет мешался с тенью. Он отошел прочь от круга смерти.
Сейф опустил руку и подошел к нему, не выпуская из виду мальчишку. Тот оставался у него на прицеле.
— И на спусковой крючок нажал Махмуд? — спросил Сейф, стоя под веткой эвкалипта.
Колбаска-Фри по-прежнему держался в тени.
Сейф опустил голову. Он заметил, что мальчик дрожит. Ночь обступала его. Ветер с земли кружил мертвые деревья.
После той майской ночи Сейф бродил, как изгнанный из стаи волк. Пария. На земле больше не было для него места.
Подобные ему обречены идти своей дорогой без передышки. Он же совершил непоправимое. Господу ведомо, что я в своей вере отнюдь не ортодоксален. Мать считает меня атеистом. И нет у меня ничего общего с кретинами, которые заливают страну кровью. Уж они-то веруют. Сколь абсурдным бы это ни казалось, но их вера становится осязаемой. Это самое худшее. Материализация веры здесь, на земле. Человек подменяет собой Бога, чтобы осуществлять его властные полномочия. Неограниченные. Каждый человек в свой черед становится Богом. И в каждом человеке — Бог.
Сейф жаждал понимания. Он убил ребенка и хотел, чтобы ему отпустили этот грех. Он встал на место Бога Авраама и теперь искал искупления. Но ведь искупители, как и добрые люди, не встречаются на каждом шагу. Тени, с которыми он боролся, конечно, не заслуживали лучшего, но мне быстро стало ясно, что я не могу ни искупить вину за него, ни привести его к прощению. Все это не укладывалось в голове. Одни резали, другие пытали и убивали. Одни ошибались, другие были правы. Главное — не попасться им в лапы. Ни тем ни другим.
Слишком много крови налипло на наши воспоминания… Он был студентом, как Рашид, как я. Теперь это стало прошлым, невозвратным, как время, которое он тщетно пытался изничтожить, нажимая на курок, а точнее — вытаскивая на свет Божий погребенный материк, разрешая ужасу воскреснуть и заполнить собой наши дни в призрачных стенах утратившего величие города — Цирты, некогда съеденной своими кошмарами, отвратительными улочками, где преступление бродило безнаказанно, цвело, излучало энергию, возбуждало гнев рабского племени, перешедший точку взрыва и теперь требовавший только ножа, пули террориста или палача, которые наконец выпустят на волю опустошение, накопившееся за целые века, и оно, будто слои лавы, ложащиеся один на другой, достигнет головокружительной высоты.
Вулкан никогда не потухнет, думал Сейф. Там, в кратере, идет работа, и достаточно пустяка, непостижимой игры тектонических процессов, выстрела, чтобы из него вновь хлынула магма, раздирая в клочья небо и землю, растекаясь так же, как расползается сейчас насилие, пожирающее открытую всем ветрам Цирту.
Сам он вспоминал о городах, готовых кануть в небытие людской памяти, упомянутых на кусках старого пергамента, что на протяжении веков переходят из рук в руки. Такой хочет быть созданная заново Цирта, и непонятно, что лучше — то ли умолчать о ней, то ли дальше откапывать ее из могилы.