Каждое утро мы с Мурадом, оцепенев, созерцаем упирающийся в небо город. Часто мы бродим по берегу в поисках какого-то иного пространства. Темноволосый, кудрявый, Мурад шагает по песку и, немного рисуясь, выпячивает грудь. Зимой, застегнув толстые куртки с капюшонами, засунув руки в карманы, мы стараемся разглядеть за волнами темные очертания некоего нового материка, земли, сохранившей свободу. Прежде чем умереть, мы уедем отсюда, клянемся мы, глядя, как массы воды взбегают на скучившиеся в архипелаг рифы. Мы сосредоточенно слушаем пение сирен, а Бегемот
[3]тем временем поднимает войска и вооружает легионы.На холмах Цирты-Бельфегор,
[4]там, где улицы свиваются в концентрические окружности, живут богатые коммерсанты, вельможи прогнившего режима, любители роскоши, скряги, лицемеры, трусы, гордецы, предатели. Гостиница «Хашхаш», где я работаю по вечерам, стоит на одной из таких окружностей.Где-нибудь в другом месте светлые волосы, светло-карие глаза, приятное лицо наверняка обеспечили бы мне благосклонность женщин. В Цирте они втиснуты в брак, словно в клетку. Я не из робких. Терзаемый многочисленным семейством, я из кожи вон лезу, прокладывая себе дорогу.
Посреди страданий я ищу покоя и тишины. Напрасные поиски. Мысли грудного младенца не идут дальше очередного глотка молока или опорожнения кишечника. Я злюсь на мать — на отца тоже, — зачем она нарожала нас в таком количестве? Мурад завидует, что я старший среди множества других. Мурад — единственный сын, самый что ни на есть единственный, а это в нашем чудесном краю просто ересь. Чудесном? Да, черт возьми.
Порой я позволяю себе кое в чем отступить от безупречно правильной речи. Попробуйте-ка сохранять благовоспитанность, когда ваш трехлетний брат пытается, впиваясь в вас ногтями, вскарабкаться по вашей ноге, как по отвесной скале, когда пятнадцатилетняя сестра торчит перед телевизором, не в силах оторваться от экранных забав немолодой египетской парочки, когда мать осыпает вас проклятьями, потому что, послушать ее, так на вас уходят все деньги, вы ведь не едите, а жрете, как троглодит. Обдумайте все это. И если вам так велит сердце, бросьте в меня камень, плесните воду из купальни и сравните с женщиной, уличенной в прелюбодеянии.
Ночью, пока не вернулся отец, я часто включаю телевизор. Как индеец на тропе войны, я иду на всевозможные ухищрения, чтобы не шуметь и не разбудить брата. Мы спим в гостиной на шерстяных матрасах. Если мне это удается, я с бьющимся сердцем наблюдаю за плотскими утехами — до чего же грустна эта телесность! — актеров на экране, словно усевшихся верхом на лошадь, оседлавших, иначе не скажешь, субтильных дам с плавным изгибом крупа.
Если мой брат каким-то чудом не проснется, если мать, которой вдруг захотелось шоколада (она опять беременна), не бросится в гостиную за драгоценным продуктом, если сестра-лунатичка не полезет на шкаф, издавая крики, как самка хорька в период течки, — если, пока я украдкой смотрю фильм, не произойдет ни одно из этих заурядных событий, то восхитительная эрекция приподнимет покрывающую меня белую простыню. Тогда мне придется вооружиться терпением и пустить в ход поистине шакалью изворотливость, чтобы в темноте пробраться по коридору, который приведет меня в рай: там я спущу свое семя.
Неделю назад по пути в туалет я свалил отцовское снаряжение. Разумеется, все в доме вскочили по тревоге; я в жалком виде валялся на полу, подмятый ручным пулеметом, автоматом, запасными магазинами и монументальной эрекцией.
— Мерзавец! — завопила мать; она была на грани истерики.
Отец с достоинством удалился в спальню. Братья и сестры, прыская, изучали мою анатомию. В гостиной стрекотал телевизор. С поникшим членом я пошел обратно, по дороге с досады двинув ногой по экрану. Молодая женщина взглянула на меня, постанывая от наслаждения.
На рассвете, когда отец возвращается в лоно семейства, переулки Цирты принимают полную свежих сил детвору: грязные дети катают отполированные столетиями морские камешки, за ними появляются женщины под белыми покрывалами, сквозь которые проступают контуры полных разной снеди корзин.
Мне некуда деться от ароматов, проникших в дом вместе со старым партизаном, от образов, возникших, пока я спал, — растревоженные, они начинают заполнять часы моего бодрствования.
Силой какого-то чародейства Цирта воскрешает свое прошлое, возводит башенки, прокладывает улочки, обустраивает лавчонки-мастерские, где занимают свои места легионы стариков; поджав под себя ноги, они усаживаются на циновки или бараньи шкуры и принимаются стучать молотками по меди, полировать куски дерева, мять кожи. Но ведь уже много десятилетий прошло с тех пор, как медники закрыли свои лавки, кожевенники перестали сушить кожи на солнце, старики, побелевшие от ядовитых испарений серебра, умерли, обращены городом в ничто, стали пыльным хламом на его чердаках.
А мы по-прежнему пробуждаемся, так и не прервав сна, не в силах подняться на поверхность воды, к негасимой звезде, что могла бы поддерживать в нас жизнь.