Мурад предусмотрительно встал и шагнул к окну. Смешанной природы свет вспыхнул у него перед глазами. Он отпрянул. Потом почувствовал, как его обхватили ветви дерева, игравшие с лучами солнца. И солнце тоже оказалось не одно, оно размножилось. Как жизнь, наверное. Как разветвления судьбы. Что он хотел этим сказать? Бесконечное множество вероятностей. Чувство, заставлявшее его вслушиваться в песнь мира. Земля под ногами крестьянина. Простота и величие.
Мурад услышал свой голос, задававший майору вопрос:
— Как обуздать буйство природы? Да и нужно ли это?
— Невозможно, ответите вы, — продолжал Мурад. — Тут вы правы. Как обуздать пылкость народа, который на три четверти состоит из молодых людей? Сделать доступными самые разные удовольствия.
Мурад смотрел на майора.
— Любовь? У нас это немыслимо. Держать ее волосы в ладонях, и пусть они текут, как свет по стеклу. Держать в руках ее струящееся тело, и пусть оно танцует, как лист на ветру.
Мурад отошел от окна. Шагая по аудитории, он рассуждал вслух.
— О сексе говорить не будем.
А для меня, подумал Мурад, секс не больше чем обещание — несбыточное, и ее ноги под платьем, дающие мне прилив сил — воображаемый; и услышать ее стон, ее дыхание на пике блаженства, забыться подле нее, утонуть в свете и смятении.
— Спиртное? Не по карману, — продолжал Мурад — На стакан пива уходит дневной заработок. Вы скажете: что нам пиво!
Когда заканчивались занятия, она тихонько стучала в дверь комитета: два легких удара, потом два посильнее — так они условились; он открывал. Снаружи эвкалипты сжигали солнце и бросали пламя в комнату, мешкать было нельзя; только избегать взглядов друг друга, слушать, как стонут огненные деревья; раздавались гулкие шаги последних студентов, потом они затихали в отдалении, из университета уходили Молодые силы, и эвкалипты пели о своем страдании на теплом ветру, который трепал росшую под окном бугенвиллею.
Мурад услышал, как он чужим голосом говорит:
— Итак, алкоголь, секс и любовь мы вычитаем. Что остается?
Ничего. Планов нет. Работы нет. Денег нет. Нелегко себе в этом признаться.
Она обнимала его, она, о которой и подумать было нельзя, что она уступит, — никогда, никогда. «Никогда», — бросила она как-то давно, вечером, когда он в первый раз задержал ее здесь, в помещении комитета.
Он всегда носил с собой запасные ключи, как талисман, и она приходила, они растягивались прямо на линолеуме, сначала она отказывалась, ее мучила совесть, она не могла больше смотреть в глаза мужу, а он, что он об этом думает? Он не думал, он зарывался лицом в ложбинку между ее бедрами. «Ты никому не скажешь?» — брала она с него слово. «Нет, никому», — повторял он. «Даже твоему другу?» — «Нет, никому». И он целовал ее в губы, еще полные горячих, влажных капель, что катились по его телу; она садилась на него верхом, с отрешенным лицом, с закатившимися глазами, — нет, никому, — и он любил ее; так зачем же делить?
Как ей сказать? Сказать, чтобы она принадлежала только ему, ее напряженное лицо и ноги, ему, ему, в сумерках, которые, порозовев от бугенвиллеи, пробирались в комнату, скользили по зеленому линолеуму, погружали его в тень и рисовали на ее груди мягкие переливы дня, умиравшего вместе с ее дыханием и ароматом цветов.
Голос Мурада, доносившийся словно из металлической коробки:
— Общество порождает свои идеалы: экономический успех для одних, интеллектуальный — для других.
Не следует ли упомянуть и телесный успех?
— Но наше общество ничего не в состоянии породить, — продолжал Мурад. — Оно вырождается. Вы смеетесь. Право, здесь нечему смеяться. Посмотрите вокруг. Уличный торговец без лицензии на торговлю…
А еще любовник без лицензии на любовь.
— … у такого торговца больше шансов чего-то добиться, чем у того, кто двадцать лет жизни потратил на учебу, — продолжал чужой голос.
— Так мир устроен, — сказал майор Смард.
— Ты не умеешь на них смотреть, — шептала она, — женщины не любят, чтобы их анатомировали взглядом, мы же не насекомые, и ее стрекозиные ноги поясом обхватывали его талию, он носил в себе гордыню самца, которая покоряла ее и вливалась в ее сосуды, гордая кровь, совершенная кровь, и текла по ним, как пурпурный день по распечатанным, словно письма, квадратам линолеума. Нет, она никогда, не будет принадлежать ему, — никогда, слышишь? — и она запрокидывала голову, распущенные волосы скользили по его бедрам, по животу, по груди, падали ему на колени.
— Мир плохо устроен, — поправил Мурад. — Если вам интересно мое мнение, то мир стоит того, чего он стоит. А что касается травки — сами понимаете… Теперь, когда границы стали прозрачнее, этому помешать невозможно.