Читаем Немой пианист полностью

Этот короткий эпизод позволяет, кстати, довольно точно датировать происходящее во сне: мы еще держим служанку-арийку, которую по новым законам вскоре придется рассчитать, а на нашей добротной, ладно скроенной одежде нет унизительного клейма — звезды. В общем, это обыкновенный, спокойный вечер, в мире тоже все на первый взгляд спокойно, и во сне я говорю себе, что, не будь мы так запуганы, ничего бы не стряслось. Словно причиной того кошмара стал наш страх, страх притянул беду и навлек ее на нас, страх, который я читаю на лицах отца и сестер и который теперь заставляет маму ошибаться и смазывать даже самые простые пассажи.

Служанка вышла из комнаты, и потом что-то все-таки происходит. С улицы доносится шум, сначала едва уловимый, затем он становится громче — рокот то ли мотора, то ли возбужденной толпы, и этот гул растет, растет, пока наконец не заглушает звуки фортепьяно. Никто из нас не произносит ни слова, словно мы сговорились встретить то, что надвигалось, молчанием. Резким движением Лидия задергивает шторы, чтобы между ними не осталось щели, и отходит от окна; мама играет еще несколько тактов, я слышу, как музыка задыхается под уличным грохотом, теперь даже фортепьяно теряет дар речи и безропотно сдается. Никто не шевелится, мы точно окаменели в ожидании, между тем снаружи шум становится оглушительным, фигурки на полках дрожат. Детское чутье подсказывает мне искать защиты у мамы, я хочу нащупать ее взгляд и, с невероятным усилием стряхивая оцепенение и возвращаясь в свое окоченевшее тело, поворачиваюсь к фортепьяно; но бра освещает только ноты, пустой табурет и длинную безмолвную вереницу клавиш.

~~~

Как и во все предыдущие годы, больница подготовилась к Рождеству основательно, не забыв о проверенных временем традициях: омела, остролист, нарядные елки. Самым пышным убранством щеголяла елка в парке, напротив колоннады портика, так что пациенты с верхних этажей могли любоваться сквозь решетки своих окон огромной звездой, украшавшей верхушку, — ее сияние чудесным образом преображало серые декабрьские дни; чуть ниже висели яркие игрушки — золотистые и пунцовые крапинки, утопленные в хвое. Словом, у больных должно было возникнуть ощущение, что прямо у них на глазах цветет преждевременная весна, которая победит зимнюю стужу искусственной роскошью своего наряда. Зрелище наливалось красками с наступлением темноты, когда в гуще веток начинал копошиться целый рой мерцающих лампочек, и в больнице не нашлось бы никого столь черствого или замкнувшегося в своих страданиях, кто при виде этой сказочной картины не вспомнил бы собственное детство, озаренное чудом рождественской елки.

Вечером в сочельник гирлянды зажгли раньше обычного, чтобы шустрые огоньки радовали глаз гостям; и действительно, родственники и попечители, которые приехали сюда встречать Рождество, и даже посыльные, доставлявшие последние ящики с продуктами, были приятно удивлены: угрюмое, насупившееся здание больницы вдруг превратилось в праздничный, гостеприимный дом, и, казалось, тут неуместно любое упоминание о болезни. Врачи и медсестры сняли халаты и после дневного обхода появились в обычной одежде, теперь их было не отличить от пациентов и гостей, что опять-таки укрепляло иллюзию нормального, настоящего торжества. Но главное — рождественский ужин. В своей поздравительной речи главный врач подчеркнул, что этот ужин — трапеза в кругу семьи, большой, дружной, крепкой семьи, которая собралась, чтобы отметить радостное событие, и многие из присутствовавших сочли, что это сравнение с семьей, пусть оно и не так уж оригинально, вместе с пестрыми украшениями, которые скрывали постылую белизну стен, наполнило столовую уютом.

Смущение Розенталя, хмурое лицо Надин, отсутствие кое-кого из пациентов, выбравших, как нарочно, именно этот день для блуждания в дебрях своей болезни, не смогли омрачить праздника. Когда же в столовую внесли блюдо с рождественским пудингом, с пылу с жару, — повара вложили в пудинг всю свою душу и вконец обессилели, пока готовили его, — все выглядело настолько убедительно и впечатляюще, что даже на самых отъявленных скептиков снизошло умиротворение.

Немого Пианиста мягко, но настойчиво попросили спуститься в столовую и разделить трапезу вместе с остальными — если не ради самого угощения, то на худой конец ради гостей, которым не терпелось хоть одним глазком взглянуть на знаменитость. К выбору его соседей по столу подошли крайне ответственно и в итоге усадили юношу между миссис Дойл и малышкой Лизой — обе не отличались болтливостью и не докучали назойливыми разговорами; напротив расположился главный врач, он украдкой наблюдал за пациентом и, воспользовавшись паузой в беседе с попечительницей-аристократкой, то и дело подбадривал его улыбкой. Одному из врачей поручили следить за графиней Х., которая до последнего умоляла посадить ее рядом с пианистом и теперь, сосланная на другой конец стола и безутешная в этом своем горе, всячески пыталась привлечь его внимание.

Перейти на страницу:

Все книги серии Первый ряд

Бремя секретов
Бремя секретов

Аки Шимазаки родилась в Японии, в настоящее время живет в Монреале и пишет на французском языке. «Бремя секретов» — цикл из пяти романов («Цубаки», «Хамагури», «Цубаме», «Васуренагуса» и «Хотару»), изданных в Канаде с 1999 по 2004 г. Все они выстроены вокруг одной истории, которая каждый раз рассказывается от лица нового персонажа. Действие начинает разворачиваться в Японии 1920-х гг. и затрагивает жизнь четырех поколений. Судьбы персонажей удивительным образом переплетаются, отражаются друг в друге, словно рифмующиеся строки, и от одного романа к другому читателю открываются новые, неожиданные и порой трагические подробности истории главных героев.В 2005 г. Аки Шимазаки была удостоена литературной премии Губернатора Канады.

Аки Шимазаки

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее