Кое-как добираюсь до улицы Техер. Вон наш дом, те ворота, которые мы забаррикадировали и у которых дежурили в пятьдесят шестом году, ворота, в которые вошел Пали с батоном салями. Гизи его разделила на всех. Обеим старушкам тоже дала. Только я отказался есть.
Я перехожу на противоположную сторону и смотрю вверх, в надежде увидеть крышу дома, слуховое окно, из которого строчил пулемет до тех пор, пока Пали не выбил оттуда пулеметчиков. Как это ему удалось? Он никогда не рассказывал. Однажды к нему даже приходил писатель, он собирал материал, чтобы написать историю борьбы с контрреволюцией в Ференцвароше, но Пали ответил, что ничего уже не помнит. Тянусь на носках, но улица очень узкая, крыши не видно. Возвращаюсь к воротам и опускаюсь на каменную тумбу, врытую здесь, чтоб не въезжали во двор. Она теплая. Ночь далеко не безмолвна; в соседнем гараже рокочет мотор. Надо бы встать, иначе усну здесь.
До рабочего общежития несколько кварталов. Там верхняя койка пустует. Койка для меня сейчас гравитационный центр мира, если бы даже захотел, все равно не мог бы не попасть на нее.
Комендант неохотно отзывается на звонок, щурит глава спросонок, говорю ему, что и вчера здесь ночевал, я новичок. Он не очень-то верит, но до того хочет спать, что ему сейчас не до очков, не до регистрационной книги. Спрашивает фамилию — уверен, он тотчас забудет ее — и впускает меня.
В комнате воздух спертый, окно закрыто. Я сбрасываю одежду, забираюсь на верхнюю койку.
Зажигается свет. Возле моей койки стоит Тилл и смотрит на меня. Я тоже молча смотрю на него.
— Это ты?
Не знаю, что сказать ему. Мы молча продолжаем смотреть друг на друга.
Внизу ворочается Силади, Борош повертывается на другой бок, лицом к стене. Силади садится на край койки, протирает глаза.
— Что случилось? — спрашивает он у Тилла. — Почему ты не спишь?
Тилл не обращает на него внимания.
Мне надо что-то сказать, не могу выносить его взгляда. Или дать ему по морде (почему я так волнуюсь?), или объяснить все?
— Вот, вернулся, — говорю я, и самому становится смешно, когда услышал свой голос. Он такой скулящий, жалкий, словно принадлежит отвергнутой любовнице, которую выгнали, а она снова вернулась.
Тилл улыбается.
— Вижу, что вернулся. Но с какой стати, черт возьми? С тобой происходит что-то неладное, Яни. Выкладывай начистоту. Ты и вечером вел себя странно, говорил невпопад, задумывался… Тоже сел в лужу и боишься признаться? А? Верно?
Силади встает, видит меня, восклицает:
— Поглядите-ка, Апостол!
Борош отдувается, сопит, садится, чертыхается и только потом открывает глаза.
— Полуночники, бить вас некому! — Увидев меня, удивляется, не верит своим глазам. — А ну спать, живо, все!
Он хочет слезть с койки, чтобы выключить свет, но Тилл толкает его обратно.
— Ложись, сейчас выключим. — Обращается ко мне: — Ну так как?
— Потом расскажу, — отвечаю я уже спокойнее. — Ты почти угадал.
Борош наконец окончательно просыпается, спрашивает:
— Вы что же, господин инженер, квартирантом сюда устроились? Но тут не гостиница, а рабочее общежитие. Тут спят те, кто здесь и работает. — Он вопросительно смотрит на Тилла, дескать, это же твой дружок, втолкуй ему.
— Оставь его в покое, — бросает Тилл. — Что, он мешает тебе? Скажи спасибо, что вчера выручил нас на кране. Пусть переспит, заслужил небось.
— Чтобы ты потом дрыхнул весь день беспробудно, — парирует Борош.
— Да замолчите вы! — вмешивается Силади, зевая. — Оставьте до завтра свои рассуждения. — Он выключает свет. — А ну, марш все спать, и чтоб ни звука больше.
Я работаю в бригаде в паре с Гориллой. По имени, то есть Мишкой Надором, его никто не называет, уж очень прозвище у него меткое; приземистый, кривоногий, сутуловатый, руки непомерной длины. Если он стоит расслабившись, кажется, будто чешет икры своих ног. Такое впечатление усиливают его крючковатые пальцы. Он работает полуобнаженным, спина у него коричневая от загара, под кожей играют мускулы. Ходит он вразвалку, говорит мало, мне объясняет, что надо делать, больше жестами, чем словами. Он словно бы создан для этой работы. Учился в вечернем техникуме, недавно бросил — ушел со второго курса, говорит, что там учат совсем ненужным вещам. Собирается поступать на вечерний факультет восточной философии и искусства университета имени Аттилы Йожефа.
Он поведал мне об этом в обеденный перерыв, когда мы сидели за длинным столом на первом этаже. И еще я узнал, что ему несколько дней назад исполнилось тридцать лет.
Тилл побежал куда-то перекусить, так как не может есть капусту с лапшой.
— Барон, — произнес Борош, когда Тилл ушел. — Привередничает, его нежнейший желудок, видите ли, не переваривает нашу пищу.
Порцию Тилла уплел дядя Йожи Шютё.