…Вадюшин при голосовании растерялся. Братья Жахтановы поглядывали исподтишка на Мишку Ляхова — он для них авторитет: у Ляхова в доме знали про новую жизнь побольше, к нему заявлялся из города свояк и рассказывал про все на свете, так что хочешь нос по ветру держать — гляди, как Мишка Ляхов ведет себя. Равняясь на него, Жахтановы и не подняли рук.
…С того собрания в церкви Николай Ищенков шел домой тайком, чтобы никому не попадаться на глаза — не дай бог, кто увидит, как мучается он, наглядевшись на несчастную Пелагею.
Черт его попутал встретиться тогда с Пилюгиным. Зачем он рассказал Пилюгину про те новости? «Вот что из этого получилось: Пелагея вроде с глузду съехала — готова весь хлеб отдать, первая тащит и еще улыбается, а сама плачет…» Только он не слепой и видит: не от хорошей жизни подалась Пелагея в коммуну. «Разве она не понимает — обдерут ее как липку. Что и было во дворе — лишится».
Выходило, считал он, что из-за него страдает Пелагея. Не объявись он в тот день на пути Пилюгина, объедь его стороной, и ничего б не было. «А Пелагея — молодец, мужика полгода нет в доме, а гляди, держится, не пропадает. Гнет спину, валяется, а не пропадает, нет! Видит бог, кружил, не хотел с той новостью на люди показываться, сами вышли навстречу. А все одно — виноват, надо было с таким добром дождаться ночи, никто бы не встретился на дороге. Да кто ж знал, что так выйдет? А эта финтифлюшка Бицурина, — Николай остановился, постоял, подумал, — тоже мне, коммунарка отыскалась, от горшка два вершка, а туда же — в коммуну. Эх, молодежь пошла, отца высрамила… А что сам не голосовал, так на то особые причины есть: подумать надо хорошенько, а не так, с бухты барахты. Про такие собрания загодя надо извещать людей, чтоб было время прикинуть и раз, и другой, и третий… А то нате вам коммуну, кто за нее — руки в гору. Так не годится. Только отчаянные люди, вроде Пелагеи и Тоньки Бицуриной, и могут кинуться как в омут. Им терять нечего, голытьба, горемыки, что одна, что другая. Вона Жахтаны, те лбы насупили, мозгами шевелят, аж слышно, как скрипят — думают. Подумавши-то, оно лучше, ученые — хлебнули хорошего и плохого — на вкус одинаково. Так что извиняйте, а Николай Ищенков еще подумает. Там видно будет…»
Бицура порол Антонину вожжами. На тот случай в соседнем дворе надрывалась гармошка, и веселые хмельные голоса попеременно, будто выхватывая друг у друга очередь, красовались, кривлялись, озорничали, выводили то тонким женским голосом — дурачились мужики, то грубым — настоящим, своим:
…Бицуре на руку было то веселье: в нем не слышны были крики несчастной Антонины, терзаемой им с самого полудня, когда дошли до него вести о вчерашнем собрании. Не раздумывая, ухватил он висевшие давным-давно без дела заскорузлые, окаменевшие вожжи и ну охаживать ими дочь, как раз собиравшуюся сообщить отцу про то, как они спасутся от нищеты, как нечаянно-негаданно подвалила им удача — коммуна. И что она могла бы и первая записаться, да опередила ее Пелагея — разве за ней поспеешь, что чудные, смешные люди — еще раздумывают. И еще и еще копилось в ней…
По всему этому как раз и пришелся первый, неожиданный для нее удар — она на тот момент чугун по двору несла с картошкой, делать мятиво для кур и уток. Больно впились вожжи в ее хрупкие плечи, рассадили тонкую кожу, брызнула наземь кровь, покатились красные горошины по горячей пыли в разные стороны, как бусинки с разорванного мониста. Никогда не было на Антонине никаких украшений, только глядела, завидовала товаркам, теперь сама обзавелась — папаня помог. Под вторым и третьим ударами она, еще ничего не понимая, нагибалась, чтобы не выронить из рук тяжелючий горячий чугун, его бросить нельзя — картошка не так просто досталась, пусть уж лучше спина пропадет, а картоха цела останется. Покуда она осторожненько ставила чугун наземь, Бицуха насек тех бусинок — хоть подметай!
Когда он занес руку над вопрошавшим ее немым, покорным лицом, над ее удивленными глазами, когда беспощадная рука зависла над болью, только сейчас объявившейся в ее теле, когда одними губами, тихо, забиваемая соседской расходившейся гармошкой, спросила его: «За что вы, папа?..», прижимаясь к нему и протягивая слабеющие руки, Бицура оттолкнул ее, ударил падающую выступком.
Неловко занесенные для следующего удара вожжи жиганули его собственную спину. Бицура заверещал от боли, закрутился на месте как ужаленный, заоглядывался, заозирался, может, кто-то решил заступиться за провинившуюся дочь? Никого не было во дворе, и только хмельные руки рвали гармошку в соседнем дворе.