Вербин вздрогнул от раздавшихся аплодисментов. Картины, только что стоявшие перед глазами, исчезли, словно их и не было. Усиливали это ощущение и вышедшие на поклоны перед публикой актеры, изображавшие великого князя, преподобного Сергия, Владимира Андреевича. Они вышли из образа («Да почему ж так сразу?» — мучился Вербин); раскланивались с края подмостков. Великий князь даже послал воздушный поцелуй стоявшей в первых рядах девушке из «народного ополчения», одетой в простую крестьянскую одежду того времени. Та, в свою очередь, нисколько не смутившись, подмигнула ему.
Завороженный Вербин, находясь еще под впечатлением воскрешенных представлением событий, никак не мог перестроиться на другой, сегодняшний лад. Он стоял как пригвожденный к своему месту и, с недоумением глядя на подмигивавшую великому князю «ополченку», вспомнил: «Заметное принижение роли великого князя московского в Куликовской битве восходит, как на первый взгляд ни странно, к самой ранней из редакций, составленной в кругу митрополита Киприана… Именно из этой редакции («киприановской») перебрела в последующие историческая неточность: утверждение, что в 1380 году константинопольский претендент на митрополию находился в Москве и лично благословил Дмитрия на битву…»
Доктор Вербин вдруг вспомнил точно такой же горячий день и в своей жизни. Такой же знойный полдень, и духоту, и низкие, давившие на него потолки…
Память повела его по своим длинным коридорам, как по лабиринту, в конце которого маячило пятнышко яркого света истины.
Вербин день этот хорошо запомнил. Как же — была вторая суббота июля. Стояла такая же жара. Может, это разогретый мозг его и «выдал» тогда идею: «Пусть твердые ткани растирают сами себя».
Он даже подскочил на своем месте, когда эта идея пришла ему в голову, потому что до того дня ни ему, ни его помощникам и в голову не приходило сделать так; ведь до тех самых пор нерв с большими трудностями извлекали из зуба, чтобы потом растереть его, приготовить водный экстракт. А тут единым махом. Это было чем-то вроде «Эврики» Архимеда, еще бы: позади столько мучительных и бесплодных попыток добраться до содержимого этой мрачной обители — полости зуба.
О! Он хорошо запомнил тот день — такая же душная была комната, те же тяжкие плиты потолков, готовые в любое мгновенье сойтись с полами и раздавить его; и юркие струйки пота, сбегавшие по коже, словно десятки щекочущих ящериц, в эти распухнутые настежь и сами словно задыхающиеся от недостатка воздуха окна и, наконец, этот постоянный тогда вопрос — как быть? — это бестолковое хождение из угла в угол, из комнаты в комнату, перебирания в сознании осточертевших бесплодных и ничтожных вариантов.
И вот оно, решение. Скорее в лабораторию!
И Вербин побежал.
Чтобы было быстрее, он отступил на несколько шагов назад. И тогда получилось, что он разбегался как бы из своего детства, юности, потом он пронесся по первой бесплодной половине жизни, домчался до того благословленного и проклятого им дня, когда к нему явилась идея; он пересек его как какую-нибудь черту, за которой уже было постоянное наращивание скорости его непрерывного стремления вперед. Слившись со своим тем движением, он уже не видел ничего, кроме своей идеи. Он уже не бежал, он несся по земле, ничего на ней не замечая. Сроки, как всегда, подгоняли.
Одержимый, он, как метеорит, влетел в тот день жаркого конца лета и помчался мимо:
— огромных щитов с объявлениями об окончании конкурсных наборов в спецшколы русского языка;
— нарядных вывесок магазинов: «Древнерусская книга», «Русские йоги», «Тулуп», «Речной жемчуг», «Финифть», «Ткань», «Кружево», «Парча»;
— праздно разгуливавших молодых краснощеких матерей с пятью, шестью, а еще и в колясочке, — на бегу и не заметил сразу! — с семью детишками. Помнится Вербину — позавидовал, у самого из-за этой работы (он даже выругался) — всего трое, а как хотелось бы, чтоб как у людей;
— Сухаревской башни, красной с белоснежными обводами наверху, словно на праздничном торте: «Чудо! Что в ней такого? — хотел подумать тогда, да не было времени. — Додумаю потом как-нибудь…»;
— дома Верещагина на Красной Пресне, из которого выходили восторженные посетители. (Как и ему хотелось забежать в дом-музей, но эта работа! — и тут он опять выругался и не забежал, побежал дальше);
— улиц, мимо табличек, обозначавших их названия: «Охотный ряд», «Тверская», «Ямская», «Карамзина», «Татищева», «Буслаева»;
— станции метро: «Пугачевская», «Болотниковская», «Некрасовская»;
— столовых с вкусными названиями: «Колобок», «Шанечки», «Похлебки», «Калач», «Квасы», «Оладушки», «Рябинка», «Калинка», «Ягоды северные», «Рябина Вежинская»;
— вывесок: «Книги», «Книги», «Книги»;
— одной-разъединственной на всю Москву точки — «Вино — стол заказов», под которой дверь была распахнута настежь — и ни души;
— аккуратно причесанных и хорошо одетых юношей, которые в подворотне читали вслух «Воспоминания» Сергея Юлиевича Витте, то и дело поминая сочинения А. С. Хомякова, мнения по которым не совпадали;
— Грибного и Ягодного рынков;
— театра Ф. М. Достоевского;