Читаем Муравьи революции полностью

Положение «бродяги» позволяло тюремной администрации и прокуратуре держать меня закованным в кандалах, что для них было весьма удобно, потому что за мной числился уже один побег.

Одиночка номер первый, куда меня посадили, хотя и не была под землёй, всё же была мрачнее симферопольского подземелья. Пол одиночки асфальтовый, стены на высоте человеческого роста выкрашены чёрной краской, потолок сводом; высоко, под потолком, небольшое окно с толстой железной решёткой; дверь снаружи и изнутри обита железом; к стене прикована железная койка, деревянный стол, табурет и неизменная параша. Вот и всё убранство моего нового жилья, где я должен был провести неопределённо долгое время, так как сроки сидения до суда для бродяг не установлены.

Ввиду того, что бродяжничество являлось преступлением уголовным, меня одели в арестантскую одежду и зачислили на уголовное положение. Но фактически уголовный режим заключался для меня только в одеянии, в остальном меня от всех уголовных «удобств» освободили и подвергли строгой изоляции. Надзиратель перенёс к моей одиночке свой столик и табуретку и свирепо набрасывался на желающих заглянуть в волчок моей двери.

Керченская тюрьма находилась в стороне от больших политических дорог и потому сохранила в своих стенах много отживших архаических черт, которые уже были уничтожены в более «передовых» тюрьмах. Например, сохранится обычай выпускать заключённых днём в уборную, сохранилась безнаказанность переклички одной камеры с другой; безнаказанность переругивания с надзирателями, пение песен и целый ряд явлений, которые с точки зрения режима крупных тюрем являлись совершенно недопустимыми.

По соседству со мной сидели какие-то молодые люди, по три человека в одиночке. Кто они и за что сидят, мне долго узнать не удавалось. На мой вопрос надзирателю, кто они такие, я получил короткий ответ:

— Подследственные.

Больше ничего о них надзиратель не сказал.

Прожить мне в одиночке предстояло продолжительное время, потому к установленному для меня режиму я отнёсся с философским спокойствием, занявшись продумыванием пройденного мною революционного пути, благо обстановка для это была вполне соответствующая.

На следующий день вечером меня почтили своим вниманием начальник тюрьмы и прокурор, который пробурчал своё традиционное: «Имеете ли претензии?» — формула, которая вводила в заблуждение многих, полагавших, что прокурор интересуется претензиями всерьёз, в то время как это была пустая формальность и только.

В присутствии начальства надзиратель взгромоздил на стол табуретку, взобрался на неё и стал колотить по решётке тяжёлым молотком.

— Зачем он это делает? — спросил я наивно начальника тюрьмы.

Начальник подозрительно на меня покосился и, по-видимому не доверяя моей наивности, сердито ответил:

— Для порядка.

После проверки раздалась команда коридорного надзирателя:

— Ha молитву!

Камеры притихли, высокая фистула прорезала тишину, и тюрьма нестройными голосами затянула «отче». Пели для начальства в растяжку, не торопясь, кто-то пустил причудливую игривую трель, и в «отче» зазвучали не совсем молитвенные ноты. В этой детали также сказались недопустимые вольности, ещё не вытравленные из режима тюрьмы.

Я лежал на койке и слушал.

Надзирательский глаз строго посмотрел на меня в волчок.

Молитва кончилась. Надзиратель подошёл к одной из общих уголовных камер.

— Опять, психа, трели пускаешь. В карцер захотел?

— Ты зря придираешься, трели — это одна лишь приятность богу, ему глядеть на тебя тошно.

Камера шумно загоготала. Надзиратель зло плюнул и отошёл.

Общая слабость тюремного режима весьма скоро отразилась и на моей изоляции: надзиратель, неотступно следовавший за мной в уборную, которая находилась в конце коридора, стал нарушать это правило, и время от времени в уборную я шёл один. Двери общих камер были решётчатые. Уголовная шпана с любопытством смотрела на меня, когда я проходил мимо, и спрашивала:

— За какое дело?

— За бродяжничество, — отвечал я.

— Политика, должно. Иначе зачем ему за бродягой скрываться?

— Не иначе как матросня. «Дёргают» их здорово, вот они и бродяжат: теперь что ни матрос, то и бродяга.

Шпана метко определяла текущий политический момент: матросня, которую охранка и полиция вылавливали из подполья, неизменно превращалась в бродяг, «непомнящих родства». Поэтому бродяги того времени были явлением сугубо политическим и являлись объектом особых забот охранных и следственных властей. Ищейки хорошо знали, что под личиной бродяги скрывается значительная политическая фигура; всё же им весьма редко удавалось расшифровать бродягу, и они в конце концов отставали от них, и бродяги шли отбывать арестантские роты.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
Потемкин
Потемкин

Его называли гением и узурпатором, блестящим администратором и обманщиком, создателем «потемкинских деревень». Екатерина II писала о нем как о «настоящем дворянине», «великом человеке», не выполнившем и половину задуманного. Первая отечественная научная биография светлейшего князя Потемкина-Таврического, тайного мужа императрицы, создана на основе многолетних архивных разысканий автора. От аналогов ее отличают глубокое раскрытие эпохи, ориентация на документ, а не на исторические анекдоты, яркий стиль. Окунувшись на страницах книги в блестящий мир «золотого века» Екатерины Великой, став свидетелем придворных интриг и тайных дипломатических столкновений, захватывающих любовных историй и кровавых битв Второй русско-турецкой войны, читатель сможет сам сделать вывод о том, кем же был «великолепный князь Тавриды», злым гением, как называли его враги, или великим государственным мужем.    

Ольга Игоревна Елисеева , Наталья Юрьевна Болотина , Саймон Джонатан Себаг Монтефиоре , Саймон Джонатан Себаг-Монтефиоре

Биографии и Мемуары / История / Проза / Историческая проза / Образование и наука
«Смертное поле»
«Смертное поле»

«Смертное поле» — так фронтовики Великой Отечественной называли нейтральную полосу между своими и немецкими окопами, где за каждый клочок земли, перепаханной танками, изрытой минами и снарядами, обильно политой кровью, приходилось платить сотнями, если не тысячами жизней. В годы войны вся Россия стала таким «смертным полем» — к западу от Москвы трудно найти место, не оскверненное смертью: вся наша земля, как и наша Великая Победа, густо замешена на железе и крови…Эта пронзительная книга — исповедь выживших в самой страшной войне от начала времен: танкиста, чудом уцелевшего в мясорубке 1941 года, пехотинца и бронебойщика, артиллериста и зенитчика, разведчика и десантника. От их простых, без надрыва и пафоса, рассказов о фронте, о боях и потерях, о жизни и смерти на передовой — мороз по коже и комок в горле. Это подлинная «окопная правда», так не похожая на штабную, парадную, «генеральскую». Беспощадная правда о кровавой солдатской страде на бесчисленных «смертных полях» войны.

Владимир Николаевич Першанин

Биографии и Мемуары / Военная история / Проза / Военная проза / Документальное