Читаем Моя жизнь полностью

Редакционная комната была набита моими картинами и рисунками. Из редакции помещение превратилось в студию. В мои размышления об искусстве вплетались голоса редакторов, люди работали, спорили.

В перерыве или в конце дня они проходили через мою «студию», меня заслоняли от них стопки «Зари», загромождавшие полкомнаты.

Винавер был первым, кто купил у меня две картины.

Ему, адвокату, знаменитому депутату, понравились бедные евреи, толпой идущие из верхнего угла моей картины за женихом, невестой и музыкантами.

Как-то раз он, запыхавшись, ворвался в редакцию-студию и сказал мне:

– Отберите побыстрей лучшие работы и несите их ко мне. Вами заинтересовался один собиратель.

Сам Винавер явился ко мне – я был так ошарашен, что не нашел ничего стоящего.

А однажды Винавер пригласил меня к себе на пасхальную трапезу.

Блеск и запах зажженных свечей смешивались с темно-охристым лицом Винавера, отблески разбегались по всей комнате.

Его улыбчивая жена, распоряжавшаяся обедом, словно сошла с фрески Веронезе.

Блюда красовались на столе в ожидании пророка Илии.

И еще долго при каждой встрече Винавер улыбался и осведомлялся:

– Ну как дела?

Показать ему мои картины я не решился: вдруг не понравятся. Он часто говорил, что в искусстве он профан. Впрочем, профаны – лучшие критики.

В 1910 году он купил у меня две картины и взялся платить ежемесячное пособие, позволившее мне жить в Париже.

Я отправился в путь.

И через четыре дня прибыл в Париж.



Только огромное расстояние, отделявшее мой родной город от Парижа, помешало мне сбежать домой тут же, через неделю или месяц.

Я бы с радостью придумал какое-нибудь чрезвычайное событие, чтобы иметь предлог вернуться.

Конец этим колебаниям положил Лувр.

Бродя по круглому залу Веронезе или по залам, где выставлены Мане, Делакруа, Курбе, я уже ничего другого не хотел.

Россия представлялась мне теперь корзиной, болтающейся под воздушным шаром. Баллон-груша остывал, сдувался и медленно опускался с каждым годом все ниже.

Примерно то же думал я о русском искусстве вообще.

Нет, в самом деле, всякий раз, как мне приходится размышлять или говорить о нем[17], я испытываю сложное, невыразимое чувство, замешенное на горечи и досаде.

Как будто русское искусство обречено тащиться на буксире у Запада.

Но при том что русские художники всегда учились у западных мэтров, они, в силу своей натуры, были дурными учениками. Лучший русский реалист не имеет ничего общего с реализмом Курбе.

А наиболее близкий образцам русский импрессионизм выглядит чем-то несуразным рядом с Моне и Писсарро.

Здесь, в Лувре, перед полотнами Мане, Милле и других, я понял, почему никак не мог вписаться в русское искусство. Почему моим соотечественникам остался чужд мой язык.

Почему мне не верили. Почему отторгали меня художественные круги.

Почему в России я всегда был пятым колесом в телеге.

Почему все, что делаю я, русским кажется странным, а мне кажется надуманным все, что делают они. Так почему же?

Не могу больше об этом говорить.

Я слишком люблю Россию.


В Париже я всему учился заново, и прежде всего самому ремеслу.

Повсюду – в музеях и выставочных залах – делал для себя открытия.

То ли во мне заговорила восточная кровь, то ли – почему бы и нет? – на меня как-то повлиял давнишний укус собаки.

Но не только в технике искал я смысл искусства.

Передо мной словно открылся лик богов.

Ни неоклассицизм Давида и Энгра, ни романтизм Делакруа, ни построение формы с помощью простых геометрических планов, которым увлекались последователи Сезанна и кубисты, не занимали меня больше.

Все мы, казалось мне, робко ползаем по поверхности мира, не решаясь взрезать и перевернуть этот верхний пласт и окунуться в первозданный хаос.

На следующий же день по приезде я отправился в Салон Независимых художников.

Сопровождавший меня приятель предупредил, что осмотреть выставку за один прием невозможно. Он сам был там уже неоднократно, каждый раз смотрел до полного изнеможения и уходил. Я пожалел его и приступил к осмотру по собственному методу: первые залы пробежал, словно за мной гнались по пятам, и очутился сразу в центральных.

Сэкономил силы.

Итак, я проник в самое сердце французской живописи 1910 года.

И попал под ее обаяние.

Никакая академия не дала бы мне всего того, что я почерпнул, бродя по Парижу, осматривая выставки и музеи, разглядывая витрины.

И даже толкаясь на рынке, где по бедности покупал всего лишь кусок длинного огурца. В вещах и в людях – от простого рабочего в синей блузе до изощренных поборников кубизма – было безупречное чувство меры, ясности, формы, живописности; причем в работах средних художников это проступало еще отчетливее.

Возможно, никто острее меня не ощутил, как велико, чтобы не сказать непреодолимо, было расстояние, отделявшее до 1914 года французскую живопись от искусства других стран. По-моему, за границей вообще об этом не задумывались.

Я же возвращался к этой мысли снова и снова.

Дело не в особой даровитости отдельных личностей или народов.

Перейти на страницу:

Все книги серии Азбука-Классика. Non-Fiction

Великое наследие
Великое наследие

Дмитрий Сергеевич Лихачев – выдающийся ученый ХХ века. Его творческое наследие чрезвычайно обширно и разнообразно, его исследования, публицистические статьи и заметки касались различных аспектов истории культуры – от искусства Древней Руси до садово-парковых стилей XVIII–XIX веков. Но в первую очередь имя Д. С. Лихачева связано с поэтикой древнерусской литературы, в изучение которой он внес огромный вклад. Книга «Великое наследие», одна из самых известных работ ученого, посвящена настоящим шедеврам отечественной литературы допетровского времени – произведениям, которые знают во всем мире. В их числе «Слово о Законе и Благодати» Илариона, «Хожение за три моря» Афанасия Никитина, сочинения Ивана Грозного, «Житие» протопопа Аввакума и, конечно, горячо любимое Лихачевым «Слово о полку Игореве».

Дмитрий Сергеевич Лихачев

Языкознание, иностранные языки
Земля шорохов
Земля шорохов

Осенью 1958 года Джеральд Даррелл, к этому времени не менее известный писатель, чем его старший брат Лоуренс, на корабле «Звезда Англии» отправился в Аргентину. Как вспоминала его жена Джеки, побывать в Патагонии и своими глазами увидеть многотысячные колонии пингвинов, понаблюдать за жизнью котиков и морских слонов было давнишней мечтой Даррелла. Кроме того, он собирался привезти из экспедиции коллекцию южноамериканских животных для своего зоопарка. Тапир Клавдий, малышка Хуанита, попугай Бланко и другие стали не только обитателями Джерсийского зоопарка и всеобщими любимцами, но и прообразами забавных и бесконечно трогательных героев новой книги Даррелла об Аргентине «Земля шорохов». «Если бы животные, птицы и насекомые могли говорить, – писал один из английских критиков, – они бы вручили мистеру Дарреллу свою первую Нобелевскую премию…»

Джеральд Даррелл

Природа и животные / Классическая проза ХX века
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже