Мы вышли опять в коридор, и я хотел было постучать в комнату номер четвертый, как меня поразил доносившийся из нее шум. Можно было поклясться, что там ездят на чем-то взад и вперед. Пользуясь своим правом сыщика, я распахнул дверь без стука и увидел странную картину: молодой офицер упражнялся посреди комнаты на велосипеде, причем, сколько я мог заметить, упражнялся не в езде, а в падении.
— Что это значит? — заревел он, хватаясь за револьвер. — Кто смеет входить без стука к офицеру французской армии? Вон!
Баронесса и я с большим трудом его утихомирили. Узнав, в чем дело и что мне нужно, он улыбнулся весьма хитрой улыбкой и подмигнул мне сперва одним глазом, потом другим.
— Молодой человек отлично знает, кто убил министра Пфеффера, не так ли? Стоит ли еще играть всю эту комедию!
По-видимому, весь пансион «Рюклинг» твердо и непоколебимо убежден, что Пфеффера убили большевики. Я не добился этим опросом ничего нового. Проходя по коридору назад, я больше для формы, чем для дела, постучал в комнату образцового скульптора. Каково же было удивление — мое и баронессы, когда дверь слабо поддалась...
Номер пятый вопреки всем своим привычкам оказался дома!
Вообразите себе комнату с цветным готическим окном. Два цвета преобладают: фиолетовый и густо-желтый. Вообразите посреди этой комнаты юношу в черной бархатной куртке, точь-в-точь как носили в Мантуе три столетия няяяд Золотые локоны с рыжим отливом падают на плечи. Лицо смуглое. Губы ярко-алые. Глаза... Баронесса очень права, что назвала их необыкновенными. Черные, горячие, одухотворенные глаза остановились на мне, и я, Боб Друк, почувствовал себя дураком.
Юноша улыбнулся и указал баронессе глазами на дверь. Она вышла, как будто это в порядке вещей. Я стоял истуканом. Он придвинул мне дубовый флорентинский резной стул, какие я видел в Нью-Йоркском музее. Потом, не садясь, он оперся локтем о столик, набросал что-то на бумаге и протянул мне:
«Будем переписываться. Соседям все слышно, даже шепот. Я не хочу, чтобы они знали о моем присутствии: не дают мне работать».
Это сразу установило между нами какую-то товарищескую интимность. От его локонов и бархатного кафтана шел запах духов. Руки были очаровательны. Пока мы переписывались, нагибаясь над одним столиком, я, честное слово, старался столкнуться головой с его головой, как сделал бы это с хорошенькой барышней. Не знаю, что он подумал, только пристально смотрел и улыбался. И странно — мне начало вдруг казаться, что где-то, где-то мы уже встречались.
Извлекаю из нашей переписки то, что важно для следствия, и помещаю здесь в точной копии:
«Апполлино
. Имел с Пфеффером только две встречи. Одна с его ведома. Я знаю славянские языки. Он принес мне записку, чтоб я прочитал.Боб Друк.
На каком языке записка? Воспроизведите точно содержание.Апполлино
. На русском. Кажется, так: «Предлагаю продать известную вам корову за четыре нуля после ярмарки».Боб Друк
. Министр удивился или принял как понятное?Апполлино
. Мне показалось, шифр ему известен, но содержание удивило. Он покраснел, смутился, бормотал извинения, что затруднил.Боб Друк.
Вторая встреча?Апполлино
. Я рисую с натуры для большого горельефа рейнских рыбаков. Провожу время в пустынной местности с раннего утра. Незадолго до убийства видел министра, шедшего пешком по тропинке с каким-то высоким блондином. Место уединенное, непосещаемое, тропинка крутая. Удивился, как он попал. Не позвал, чтоб не перебить своей работы. Они не заметили, ушли.Боб Друк.
Это все?Апполлино.
Да».Я пожал ему руку с горячей благодарностью. Он улыбнулся и проводил меня до дверей. Не знаю, что такое случилось с моими нервами, но положительно я взбесился, когда по приезде в Зузель увидел инвалидов. На кой черт оставляют уродов в живых! Это противно здравому смыслу, противно вкусу; противно жизненному инстинкту. Я, Боб Друк, нормальный человек, я не могу выносить уродство.
Пошел вечером к Карлу Крамеру. Вот где уродство не режет вам глаз. Успокоил нервы. Говорили битых два часа. Вернее, говорил я, а он слушал и кивал. Карл Крамер, несмотря на слою профессию, удивительно тактичный человек. Хохотал, рассказывая ему про баронессу Рюклинг и пастора. Он покачал головой, давая понять, что я веду себя как ребенок. Чувствовал несносную охоту выболтать ему про Лорелею. Удержался только потому, что боюсь: сочтет за окончательного молокососа и перестанет давать мне аудиенции. Всякий раз, как от него выхожу, замечаю, что стал умнее; он расширяет мой горизонт. Это удивительно, если вспомнить, что ведь говорю только один я, а он молчит.