Калонн обладал легким, блестящим умом, тонкой и живой мыслью. Он хорошо писал и говорил, выражался всегда ясно и изящно и обладал способностью приукрашать в разговоре то, что ему было знакомо, и избегать того, чего он не знал. Граф д'Артуа, господин Водрейль, барон Талейран, герцог Куаньи любили его обхождение, которое он у них заимствовал, и его остроумие, в котором они ему подражали. Калонн был способен к привязанности и к верности друзьям, но выбирал он их скорее по указанию рассудка, чем сердца. Одураченный собственным своим тщеславием, он чистосердечно думал, что любит людей, сближения с которыми искал по своему честолюбию. Он был некрасив, высок, ловок и хорошо сложен; у него было умное лицо и приятный звук голоса. Для достижения министерского поста он скомпрометировал свою репутацию или, во всяком случае, пренебрег ею. Окружавшие его лица были никуда не годны. Публика знала, что он умен, но не доверяла его нравственности. Когда он появился в генеральном контроле, его приняли там за ловкого управляющего какого-нибудь разорившегося расточителя. Большие способности нравятся, но не внушают никакого доверия. Обычно считают, что люди, одаренные ими, безразличны к способу их применения и равнодушны к советам. Большинство людей ценит в министрах трудолюбие и осторожность. С этой точки зрения Калонн не внушал доверия: подобно всем людям с очень легким умом, он обладал легкомыслием и самомнением. Это было выдающейся чертой его характера или, скорее, повадки. Я приведу заслуживающий внимания пример. Калонн приехал в Дампьер к госпоже Люйнь на следующий день после того, как король принял предложение о созыве нотаблей. Он был опьянен успехом, выпавшим на долю его доклада в королевском совете. Он прочел его нам, прося сохранять полнейшую тайну. Это было в конце лета 1786 года. За восемь дней до 22 февраля 1787 года, то есть дня открытия собрания нотаблей, он прислал мне письмо с приглашением провести с ним неделю в Версале, чтобы помочь ему составить некоторые записки, которые он должен был представить этому собранию. Он добавлял, что я буду иметь все нужные мне материалы по тем вопросам, которые я возьму на себя. Он написал подобные же письма Галезьеру, Дюпон де Немуру, Сен-Жени, Жербье и Кормерей. Мы все собрались в это самое утро в кабинете Калонна, передавшего нам целые связки бумаг по каждому из вопросов, которые мы должны были трактовать. На основании их нам следовало разработать все те объяснительные записки и проекты законов, которые должны были быть напечатаны и переданы через восемь дней на обсуждение собрания нотаблей. Итак, 14 февраля не было еще ни одного проекта. Эту огромную работу мы распределили между собой. Я взял на себя записку и закон о зерновых хлебах и сам разработал полностью то и другое. С Сен-Жени я работал над запиской об оплате долгов духовенства, а с ла Галезьером - о барщине. Кормерей разработал весь проект об уничтожении внутренних таможен и замене их пограничными. Жербье делал заметки по всем вопросам. Мой друг Дюпон, веривший, что это предприятие приведет к добру, отдался со всей силой своего воображения, ума и сердца тем вопросам, которые больше всего соответствовали его взглядам. Мы проделали таким образом довольно сносно в течение одной недели ту работу, которой Калонн по своему самомнению и ветрености пять месяцев пренебрегал.
Король, имевший слабость, покривив совестью, покинуть своего министра, держался крепче, чем когда бы то ни было, за те проекты, которые он разрешил представить собранию нотаблей. Он начал искать такого преемника Калонну, который был бы склонен по собственным убеждениям следовать предложенным проектам.
Казалось, что Фурке подходит больше всех. Королю нравилась его большая простота, его взгляды, отсутствие всякой склонности к интриге и хорошая репутация. Но надо было склонить его самого. Калонн, предпочитавший его всякому другому и опасавшийся, чтобы выбор не пал на архиепископа тулузского, написал ему. Он поручил Дюпону, который издавна через Тюрго, Гурне и Трюденя имел связи с Фурке, передать ему это письмо.