Читаем Мастер полностью

Кого-то беспокойного, отчаянного посадили в соседнюю камеру. Едва его заперли, он стал колотить сапогом или обоими сапогами в стену. Стук доходил отчетливо, Яков постучал своим котом в ответ. Но крик из-за стены превратился в шум, не в слова. Но они перекрикивались, в разное время, днем и ночью, орали изо всей мочи – мастеру казалось, что кто-то пытается ему излить истерзанную душу, и он всем сердцем хотел услышать его, рассказать ему про себя; но все эти крики, вопли, вопросы сквозь стену были смутны, невнятны. Как, мастер это понимал, и его собственные крики.

Одиночки были узкие, вытянутые, стены из кирпича и бетона, и в наружной стене – густо зарешеченное оконце в полуметре над головой арестанта. Дверь была плотная, литого железа, с глазком на уровне глаз, в который, когда бывал на месте, засматривал стражник; и хоть Яков все разбирал, что рявкали ему из коридора, но когда один из запертых пытался докричаться до соседа через свой этот глазок, ничего нельзя было разобрать. Щели были узкие, да и коридорное эхо заглатывало слова, накрывало бессмысленным гулом.

Раз как-то стражник с темным лицом и тупым взглядом застукал их из коридора за перекрикиванием и наорал на обоих. Тому арестанту он приказал заткнуться, не то он размозжит ему череп. Якову он сказал: «Тихо чтоб тут у меня, щас х… твой жидовский отстрелю». Он ушел, и оба стали опять колотиться в стену. Стражник являлся один раз на дню, приносил водянистое варево с плавающими тараканами, ломоть затхлого черного хлеба; а то нагрянет с проверкой, не угадаешь когда. Яков, скажем, спит на полу, или он меряет шагами убогую камеру, или сидит у стены, уткнув подбородок в колени, забывшись в ужасных своих мыслях, – и вдруг он чувствует на себе колючий взгляд, который сразу же и отстраняется от глазка.

По скрежету и грому дверей, отворяемых по утрам, когда стражники с помощниками разносили еду, Яков сообразил, что в этом крыле их двое всего заключенных. Тот, другой, был от него слева, а справа стражник отходил на пятьдесят шагов к еще одной двери, отпирал ее ключом, потом с тупым стуком захлопывал и запирал снаружи. Бывало, рано поутру, когда огромная тюрьма тонула во тьме и молчании, хотя сотни, а то и тысячи заключенных стонали, бредили, храпели, пердели во сне, обитатель соседней камеры просыпался и начинал дубасить Якову в стену. Тарахтит-тарахтит, быстро так, а потом вдруг медленно, будто старается обучить Якова какому-то коду, и уж как Яков старался, считал удары, пытался перевести их на буквы русского алфавита, но ничего у него не выходило, и он клял себя за бестолковость. Он тоже стучал – да какой смысл? Бывало, они, оба разом, слепо колотили в стену.

Эта одиночка была для мастера самым тяжелым испытанием. Нет у него такого ума, думал он, чтобы все время быть одному. Когда на двенадцатое утро стражник принес похлебку и хлеб, Яков взмолился о послаблении. Он получил свой урок, теперь он будет подчиняться всем предписаниям, только бы вернули его в общую камеру, где можно хотя бы увидеть человеческое лицо, идет какая-то жизнь. «Если бы вы это передали смотрителю, я был бы вам благодарен от всей души. Трудно, знаете, хочется когда-никогда словом перекинуться с человеком». Но никто из стражников ничего ему не отвечал. Им же буквально копейки бы не стоило передать его слова по начальству, так разве от них дождешься? И Яков погрузился в молчание, и порой мечталось ему, что вот он на Подоле, с кем-то болтает. Стоит, например, под каштаном, в том дворе, с Аароном Латке, и говорит, как плохи дела. (Но как же плохи, когда человек на свободе?) Несколько бы слов всего сказать по-людски, лучше, конечно, на идише, а можно по-русски. Но раз о свободе в данный момент не могло быть и речи, был бы у него хотя бы с собой инструмент, он за одно бы утро проделал дыру в стене, поговорил бы с соседом и, может, даже лицо бы его удалось увидеть, если чуть-чуть отступить. И рассказывали бы они друг другу про свою жизнь, месяцами рассказывали, а потом, если надо, начинали бы все сначала. Но сосед, то ли отчаялся, то ли он заболел, совсем перестал колотить в стену, и оба они уже ничего не кричали.

Перейти на страницу:

Похожие книги

1. Щит и меч. Книга первая
1. Щит и меч. Книга первая

В канун Отечественной войны советский разведчик Александр Белов пересекает не только географическую границу между двумя странами, но и тот незримый рубеж, который отделял мир социализма от фашистской Третьей империи. Советский человек должен был стать немцем Иоганном Вайсом. И не простым немцем. По долгу службы Белову пришлось принять облик врага своей родины, и образ жизни его и образ его мыслей внешне ничем уже не должны были отличаться от образа жизни и от морали мелких и крупных хищников гитлеровского рейха. Это было тяжким испытанием для Александра Белова, но с испытанием этим он сумел справиться, и в своем продвижении к источникам информации, имеющим важное значение для его родины, Вайс-Белов сумел пройти через все слои нацистского общества.«Щит и меч» — своеобразное произведение. Это и социальный роман и роман психологический, построенный на остром сюжете, на глубоко драматичных коллизиях, которые определяются острейшими противоречиями двух антагонистических миров.

Вадим Михайлович Кожевников , Вадим Кожевников

Детективы / Исторический детектив / Шпионский детектив / Проза / Проза о войне
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее