Читаем Лолита полностью

Помню день, во время нашей первой поездки – нашего первого круга рая, – когда для того, чтобы свободно упиваться своими фантасмагориями, я принял важное решение: не обращать внимания на то (а было это так явно!), что я для нее не возлюбленный, не мужчина с бесконечным шармом, не близкий приятель, даже вообще не человек, а всего только пара глаз да толстый фаллос длиною в фут – причем привожу только удобоприводимое. Помню день, когда, взяв обратно (чисто-практическое) обещание, из чистого расчета данное ей накануне (насчет чего-то, чего моей смешной девочке страстно хотелось, посетить, например, новый роликовый каток с особенной пластиковой поверхностью или пойти без меня на дневную программу в кино), я мельком заметил из ванной, благодаря случайному сочетанию двух зеркал и приотворенной двери, выражение у нее на лице – трудноописуемое выражение беспомощности столь полной, что оно как бы уже переходило в безмятежность слабоумия – именно потому, что чувство несправедливости и непреодолимости дошло до предела, а меж тем всякий предел предполагает существование чего-то за ним – отсюда и нейтральность освещения; и, принимая во внимание, что эти приподнятые брови и приоткрытые губы принадлежали ребенку, вы еще лучше оцените, какие бездны расчетливой похоти, какое вторично отразившееся отчаяние удержали меня от того, чтобы пасть к ее дорогим ногам и изойти человеческими слезами, – и пожертвовать своей ревностью ради того неведомого мне удовольствия, которое Лолита надеялась извлечь из общения с нечистоплотными и опасными детьми в наружном мире, казавшемся ей настоящим.

Есть у меня и другие полузадушенные воспоминания, которые ныне встают недоразвитыми монстрами и терзают меня. Однажды, на бердслейской улице с закатом в пролете, она обратилась к маленькой Еве Розен (я сопровождал обеих нимфеток на концерт и, подвигаясь за ними, в толпе у кассы держался так близко, что тыкался в них), – и вот слышу, как моя Лолита, в ответ на слова Евы, что «лучше смерть, чем Мильтон Пинский (знакомый гимназист) и его рассуждения о музыке», говорит необыкновенно спокойно и серьезно: «Знаешь, ужасно в смерти то, что человек совсем предоставлен самому себе»; и меня тогда поразило, пока я, как автомат, передвигал ватные ноги, что я ровно ничего не знаю о происходившем у любимой моей в головке и что, может быть, где-то, за невыносимыми подростковыми штампами, в ней есть и цветущий сад, и сумерки, и ворота дворца, – дымчатая обворожительная область, доступ к которой запрещен мне, оскверняющему жалкой спазмой свои отрепья; ибо я часто замечал, что, живя, как мы с ней жили, в обособленном мире абсолютного зла, мы испытывали странное стеснение, когда я пытался заговорить с ней о чем-нибудь отвлеченном (о чем могли бы говорить она и старший друг, она и родитель, она и нормальный возлюбленный, я и Аннабелла, Лолита и сублимированный, вылизанный, анализированный, обожествленный Гарольд Гейз), об искусстве, о поэзии, о точечках на форели Гопкинса или бритой голове Бодлера, о Боге и Шекспире, о любом настоящем предмете. Не тут-то было! Она одевала свою уязвимость в броню дешевой наглости и нарочитой скуки, между тем как я, пользуясь для своих несчастных ученых комментариев искусственным тоном, от которого у меня самого ныли последние зубы, вызывал у своей аудитории такие взрывы грубости, что нельзя было продолжать, о, моя бедная, замученная девочка.

Я любил тебя. Я был пятиногим чудовищем, но я любил тебя. Я был жесток, низок, все что угодно, mais je t’aimais, je t’aimais! И бывали минуты, когда я знал, что именно ты чувствуешь, и неимоверно страдал от этого, детеныш мой, Лолиточка моя, храбрая Долли Скиллер…

Вспоминаю некоторые такие минуты – назовем их айсбергами в раю, – когда, насытившись ею, ослабев от баснословных, безумных трудов, безвольно лежа под лазоревой полосой, идущей поперек тела, я, бывало, заключал ее в свои объятья с приглушенным стоном человеческой (наконец!) нежности.

Ее кожа лоснилась в неоновом луче, проникавшем из метельного двора сквозь жалюзи, ее черные, как сажа, ресницы слиплись; ее серые, без улыбки, глаза казались еще безучастнее, чем обычно, – она до смешного напоминала маленькую пациентку, не совсем еще вышедшую из тумана наркоза после очень серьезной операции; и тут нежность моя переходила в стыд и ужас, и я утешал и баюкал сиротливую, легонькую Лолиту, лежавшую на мраморной моей груди, и, урча, зарывал лицо в ее теплые кудри, и поглаживал ее наугад, и, как Лир, просил у нее благословения, и на самой вершине этой страдальческой бескорыстной нежности (в миг, когда моя душа как бы повисала над ее наготой и готова была раскаяться), внезапно, с мерзостной иронией, желание нарастало снова… «Ах, нет!», говорила Лолита, подняв, со вздохом, глаза к небу, и в следующую минуту и нежность и лазоревый луч – все распадалось.

Перейти на страницу:

Все книги серии Романы

Похожие книги

Дерево растёт в Бруклине
Дерево растёт в Бруклине

Фрэнси Нолан видит мир не таким, как другие, – она подмечает хорошее и плохое, знает, что жизнь полна несправедливости, но при этом полна добрых людей. Она каждый день ходит в библиотеку за новой книгой и читает ее, сидя на пожарном балконе в тени огромного дерева. И почти все считают ее странноватой. Семья Фрэнси живет в бедняцком районе Бруклина, и все соседи знают, что без драм у Ноланов не обходится. Отец, Джонни, невероятный красавец, сын ирландских эмигрантов, работает поющим официантом и часто выпивает, поэтому матери, Кэти, приходится работать за двоих, чтобы прокормить семью. Да еще и сплетни подогревает сестра Кэти, тетушка Сисси, которая выходит замуж быстрее, чем разводится с мужьями. Но при этом дом Ноланов полон любви, и все счастливы, несмотря на трудную жизнь. Каждый из них верит, что завтра будет лучше, но понимает, что сможет выстоять перед любыми нападками судьбы. Почему у них есть такая уверенность? Чтобы понять это, нужно познакомиться с каждым членом семьи.

Бетти Смит

Проза / Классическая проза ХX века / Проза прочее
Цирк
Цирк

Перед нами захолустный городок Лас Кальдас – неподвижный и затхлый мирок, сплетни и развлечения, неистовая скука, нагоняющая на старших сонную одурь и толкающая молодежь на бессмысленные и жестокие выходки. Действие романа охватывает всего два ноябрьских дня – канун праздника святого Сатурнино, покровителя Лас Кальдаса, и самый праздник.Жизнь идет заведенным порядком: дамы готовятся к торжественному открытию новой богадельни, дон Хулио сватается к учительнице Селии, которая ему в дочери годится; Селия, влюбленная в Атилу – юношу из бедняцкого квартала, ищет встречи с ним, Атила же вместе со своим другом, по-собачьи преданным ему Пабло, подготавливает ограбление дона Хулио, чтобы бежать за границу с сеньоритой Хуаной Олано, ставшей его любовницей… А жена художника Уты, осаждаемая кредиторами Элиса, ждет не дождется мужа, приславшего из Мадрида загадочную телеграмму: «Опасный убийца продвигается к Лас Кальдасу»…

Хуан Гойтисоло

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века