Читаем Люди у океана полностью

Глава пятая

О рыбе

«Что такое — один процент? Очень немного. А как сделать из него много? Надо увеличить ту цифру, из которой он происходит. Цифру-мать, цифру-родительницу. Возьмем двадцать миллионов. Один процент — будет двести тысяч. Так вот: почти двадцать миллионов мальков мы выпускаем весной в море, а приходит к нам через полтора-два года только двести тысяч взрослых горбуш. Один процент. Куда же делись девяносто девять?

Море для меня — огромная, зыбкая масса. Оно — как тусклая мгла. Немая, непонятная сила. Оно бедствие и страх. Я не знаю: бывает море когда-нибудь доброе? Какое оно в доброте? Я не знаю моря — того, которое не бьется о берег, которое само по себе: вода, и все. Я даже не видел его. Но оно есть, потому что в него уходят миллионы моих мальков. Они стремятся к нему жадно, неукротимо, они видят его уже в красной икринке, чуть пробудившись к жизни. Они сами находят к нему дорогу. Море принимает их, вбирает в себя, дает им воду, пищу. Как живут там мои мальки, что едят, — я тоже не знаю. Какие огромные, медлительные рыбы всасывают их в пасти, на каких теплых южных отмелях дремлют они в знойные полдни? Сколько у них врагов и кто из них найдет дорогу ко мне, в речку Таранайку?

Тяжелыми косяками, серебря воду, они двинутся к родным берегам, и море, тусклое в своих глубинах, откроет им навстречу тысячи жадных глоток — рвать, пластать зубами — потому только, что они такие вкусные и такие беззащитные.

У японских островов лососи впервые встретятся с человеком. Этот человек всегда жил у моря, всегда ел рыбу и очень ценит моих выросших мальков. Он старается поймать их больше, он умеет ловить: широко, необъятно раскидывает снасти — и берет свою долю из девяносто девяти процентов. Вескую долю: этот человек, как я уже сказал, ловкий рыбак. Горбуши приносят на хвостах в Таранайку острые крючки — от его снастей, раны на спинах и животах — от его ловушек. Он живет южнее, раньше встречает моих лососей. Я не могу ему запретить: море принадлежит всем, Я не могу сказать ему: «Это моя рыба!»

Разбитые, разжиженные косяки подходят к нашим берегам. Среди них — и мой, еще невидимый, необозначившийся. В нем двести тысяч — приблизительно. Он так же тесно прижимается к отмелям, так же «пробует» в речках пресную воду и, узнав, что вода «чужая», идет дальше. Он слеп, одержим в своем движении. И когда на пути его возникают стены ставных неводов, он бьется в них, старается прорваться, а после медленно идет вдоль мягких сетных препон — от берега, вглубь. Ловушки емкими ковшами отчерпывают, отгребают часть косяка, и он, чувствуя свою убыль, слепее, одержимее устремляется дальше. К устью Таранайки приходят пугливые, утомленные табунки. Я выхожу встречать их, смотрю, заранее определяю, сколько брачных лососей приплывает ко мне. И вижу, как сивучи и нерпы берут свою законную долю: нападают на табунки, хватают рыбу, жрут, задыхаясь от усердия и жадности. А она, эта тихая рыба, даже спрятаться не может в устье речки: ей надо сначала привыкнуть к пресной воде. Я стреляю по лысым головам сивучей и нерп, но не сильно спасаю лососей. К забойке поднимается лишь двадцать — тридцать тысяч: как раз столько, чтобы мне едва-едва собрать и оплодотворить двадцать миллионов икринок. Всем, достигшим желанной родины (моей плотины) я вспарываю животы — и это последнее кровопролитие на длинном, похожем на реку крови в море, пути благородных лососей. Тушки я сохраню, чтобы потом, весной, скормить их новым двадцати миллионам.

И так из года в год. Я работаю на свой один процент, забочусь о нем, боюсь его потерять. И я могу его потерять: он очень некрепкий. Он приходит ко мне из моря, которое для меня — тьма-тьмущая. Я не могу отгородить себе часть моря и пускать в него, как в загон, своих мальков: море принадлежит всем. В него нельзя вбить кол или разделить стенами. И, может быть, это плохо для моря: его некому оберегать. Оно беззащитное — перед нами, людьми. Самые жадные зубы и глотки в нем покажутся мелкими едоками, если мы все захотим съесть по одному лососю. Морю страшно стать просто водой, как Земле — просто землей».

Глава одиннадцатая

Про себя и жену

«Жена мне Верка? Наверное. Потому что у меня с ней общие дети. Жена — обязательно мать. Все другое — содружество, сожительство и еще что-то. В этом я ничего не смыслю и не берусь рассуждать. Еще вопрос: хотел я общих детей с Веркой? Пожалуй, нет. Но это я сейчас так думаю, а тогда… Тогда мне нужна была женщина. Я был готов к ней, я не мог жить без нее. Я, может быть, чувствовал вину перед своей совестью, но желание было сильней всего меня… Нет, не Верка взяла меня к себе: она сама пришла, как приходят с кувшином воды на зов жаждущего. Я жил с нею, она нужна была мне, как часть самого меня. Я жил ею, пока не устал и не остыл. Это было хорошее забытье. Но оно оборвалось, и я вдруг огляделся и подумал: я — отец, это — мой сын, Верка — жена и мать. Хотел я этого или нет — меня никто не спросил. Я только испугался — сам в себе и для себя. И понял: ничего не переменить, никто из нас не исчезнет вдруг, будем жить вместе. Это была уже другая жизнь, непохожая на прежнюю. Жизнь рассудка. Мне снова стала нужна водка: затуманивать, оглуплять себя, — потому что глупое состояние прежней любви было мне недоступно. Так нашла выход моя главная страсть. Другая — тяга к земле — перешла в любовь к цветам. Я сажал, сеял, бросал их вокруг себя, чтобы земля, позабытая мной, не очень сердилась на своего жалкого выродка.

Верка мне нравилась как женщина. Она была очень настоящая женщина. И это мне не забыть. Пока я видел в ней женщину — я был счастлив. Теперь она — просто человек. И как человек — почти ни в чем не устраивает меня. С таким человеком я не хотел бы жить вместе, дружить и даже встречаться. И вовсе не потому, что он глуп, непорядочен или заносчив. Нет. Мне не нравится все, что он делает, о чем думает и говорит. Не нравится, как он живет. А живет Верка так жадно и самолюбиво, будто никогда не умрет. Я говорю ей об этом. Но женщина не умеет слушать и понимать, когда перестают любить ее.

Но жить надо. Надо было придумать себе какую-то жизнь. Я пью, читаю, философствую, сажаю цветы. Верка шлет письма, посылки московской дочери, заказывает телефонные разговоры, летает к ней в гости каждое лето. Знает все театры и магазины столичные. Она так увлеклась, что поверила, будто очень любит свою первую дочь и родила ее от любимого прекрасного человека, что в этом была и есть ее лучшая жизнь. Отыскала маленькую фотографию — молоденький лейтенант в пилотке с комсомольским значком на груди, — решила, что он геройски погиб на войне, и приколола фотографию над своей кроватью. Это была высшая мера презрения по отношению ко мне. Дальше Верка не пошла: не хватило способностей. Стало тихо, каждый нашел свой угол в доме.

Этой жизни уже много лет, она самая длинная у меня. И я за нее получил награду — Машеньку. Откуда она взялась, как появилась на свет? Глупый вопрос. Но я не могу поверить, что родилась она от меня и Верки так же просто, как сын Колька. Нет. Она — я, только — высшее я, мое откровение, ниспосланное мне жизнью за мои труды и терпение. Машенька успокоила меня, утвердила на земле, и улеглись все другие мои страсти — стали просто давней неизлечимой привычкой. Теперь мне легко и ясно: все равно, что делать, где жить. Я хочу состариться возле Машеньки и тихо умереть, сказав ей: «Спасибо».

И последнее. Кто из нас больше виноват: я или моя жена Верка? Нелегкий вопрос. Может быть, я отвечу на него, только после, когда совсем состарюсь. Когда почувствую, что вот, сейчас умру, — на меня вдруг найдет просветление, — я все пойму (себя, Верку) и отвечу нам обоим…»

Глава семнадцатая

О сыне

«Зачем рождается на свет человек? В разные времена разные люди по-разному отвечали на этот вопрос. Но все, мне кажется, сходились на одном: трудиться — делать полезное, доброе, вечное. Другого, более человеческого смысла нет. Я не говорю о желаниях, стремлениях — их не счесть в каждом из нас. Значит, человек рождается для труда: только трудясь, он полезен, добр, вечен. Просто, примитивно, доступно всем живым и разумным. И вдруг появляется на свет человек, здоровый, красивый, и не понимает этого. Я смотрю на него, думаю: может, он хитрит, прикидывается дурачком?.. Ведь это мой сын, я его породил, и хоть немного моего существа должно перейти в него. Почему же то, «мое», так мертво спит в нем? Не тревожит, не беспокоит, не раздражает?.. Или много в нем материнского? Но Верка работница, еще какая! Может, Верка и я неудачно встретились в сыне? Тогда почему Машенька явилась в жизнь отчаянной трудягой? Что было в дни их рождения: дождь, туман, выл ветер или тишина растворялась по земле?.. Рыба мечет икру и своим чутким инстинктом угадывает, что мальки, вылупившись, проделают длинный, трудный путь родителей, вернутся в родную речку и умрут, оставив потомство. Человек рождает ребенка — ничего не знает о его пути, о его существе.

Раньше человек просил бога наставить неразумное дитя на путь истины, теперь сам уговаривает свое дитя быть полезным, добрым, вечным.

Я тоже уговаривал Кольку, даже колотил. Как старый бобр бобренка, учил не бояться работы — пусть она тебя боится, честно добывать себе пищу — только такая пища не отравляет совести. Но бобру легче: у него дети — всегда умницы. Они от рождения любят свои речки, свой лес, себя в природе. Мой Колька у Таранайки вырос, рыбу ловил, на охоту со мной ходил, этим воздухом дышал — и ни к чему не привязался. Не стал учиться — не беда, я вовсе не думаю, что каждый должен иметь высшее образование. Не это главное. Надо быть человеком, вот что важнее всего. А человек обязан что-то любить: вспаханную землю, непойманную рыбу, море, деревья. Без этого человек не будет добр, а без доброты — нет человека. Потому что и сам он жив по великому добру природы. Я говорю Кольке: «Как же ты можешь идти в жизнь таким «полуфабрикатом» — ведь у тебя впереди не два — четыре года, а шестьдесят — семьдесят лет земли, воздуха, людей? Мне страшно тебя отпускать».

Меня успокаивают: «Ничего, выправится понемногу Колька». А зачем ему выправляться: он не косой, не кривой, все у него на месте. Чудаки. Упрямые люди. Вы привыкли исправлять и выправлять. Но вы спросите у Кольки — хочет он этого? Нет, нет и еще раз нет. Быть человеком — трудная обязанность, а быть моим сыном Колькой — легко, бездумно, безответственно. Здоровый, красивый Колька пришел в мир потреблять полезное, доброе, вечное. Люди, берегитесь его!»

Перейти на страницу:

Все книги серии Лауреаты Государственной премии им. М. Горького

Тень друга. Ветер на перекрестке
Тень друга. Ветер на перекрестке

За свою книгу «Тень друга. Ветер на перекрестке» автор удостоен звания лауреата Государственной премии РСФСР им. М. Горького. Он заглянул в русскую военную историю из дней Отечественной войны и современности. Повествование полно интересных находок и выводов, малоизвестных и забытых подробностей, касается лучших воинских традиций России. На этом фоне возникает картина дружбы двух людей, их диалоги, увлекательно комментирующие события минувшего и наших дней.Во втором разделе книги представлены сюжетные памфлеты на международные темы. Автор — признанный мастер этого жанра. Его персонажи — банкиры, генералы, журналисты, советологи — изображены с художественной и социальной достоверностью их человеческого и политического облика. Раздел заканчивается двумя рассказами об итальянских патриотах. Историзм мышления писателя, его умение обозначить связь времен, найти точки взаимодействия прошлого с настоящим и острая стилистика связывают воедино обе части книги.Постановлением Совета Министров РСФСР писателю КРИВИЦКОМУ Александру Юрьевичу за книгу «Тень друга. Ветер на перекрестке» присуждена Государственная премия РСФСР имени М. Горького за 1982 год.

Александр Юрьевич Кривицкий

Приключения / Исторические приключения / Проза / Советская классическая проза

Похожие книги