— Слушайте, что происходит дальше, — Алмазов сделал паузу, требуя особого внимания. — Ольга смутилась, растерялась: она ведь действительно пичужка перед этим страшилищем. А он добродушно протянул руку, но тут же отдернул и попятился: «Мать честная! У вас в рукаве кинжал спрятан. У всех осетинок кинжалы. Боюсь…» Ну, тут уж она рассмеялась. Представьте, как он сумел на нее повлиять: санкцию на мой переезд получил сразу. Так я очутился на Вишере. Но Эдуарду Петровичу этого показалось мало.
Спустя два года, когда с парохода «Луначарский» мы посылали Вишере прощальный привет, Берзин прямо здесь же, на палубе, повел переговоры с моей супругой. Даже не спросил моего мнения. Этак галантно отвел в сторону и говорит: «Олечка, спрячь свой кинжал и слушай, что я тебе скажу. Ведь ты теперь признаешь меня как друга? Вот я и решил по-дружески устроить Завена на новую должность. Немножко дальше от Москвы. Мы с ним сработались и расставаться нам неохота. Опять же вы с Элит хорошо понимаете друг друга…» И что вы думаете, она ему ответила? «Хитрый вы, Эдуард Петрович. Знаете, что не могу вам перечить». А мне говорит: «Ну что ж, мой дорогой, как ни жалко, а нужно отпустить тебя «немножко дальше…»
Алмазов изобразил, как произнесла Ольга эти слова.
— Вот как надо вербовать кадры на Колыму! — грохнул басом Эрнест Лапин и раскатисто захохотал.
Тряслась черпая окладистая борода, подрагивали кустистые усы, толстые щеки и даже морской «краб» на шапке.
Наверное, за живописную бороду, рокочущий бас, веселую душу и «краба», с которым Лапин никогда не расставался, и прозвали его «адмиралом». Эрнест смеялся со вкусом, до слез.
Даже бледное лицо Эльзы, расстроенной разлукой, осветилось улыбкой, и лишь где-то в глубине карих глаз таилась грусть.
Чем меньше времени оставалось до отхода поезда, тем веселее становилось в кругу Берзина и его друзей.
Не смеялся и не улыбался только Лев Эпштейн, который, как говорили о нем, вообще никогда не смеялся, а улыбался раз в год.
Он был очень высоким, выше Берзина, прямым, скованным в движениях, но статным, с крупными чертами лица, сократовским лбом, орлиным носом и строгими глазами.
Отличительной чертой Эпштейна была необычная для тридцати с лишним лет замкнутость.
Наделив его мудростью, судьба взяла взамен молодость и радость. По его пышной темной шевелюре осенней изморозью давно прошла седая полоса.
Жизнь познакомила Льва Эпштейна с петлюровскими нагайками, когда он встречал двадцать вторую весну. В тридцать он заболел язвой желудка…
Это был странный, удивительно противоречивый человек. Наверное, и сам он не мог бы толком объяснить, почему ушел из Вхутемаса, где все считали его талантливым, многообещающим художником.
Человек жил искусством. И вдруг отказался от всего, чем жил, отказался от своей мечты. Отчего так? Не от великой ли требовательности к себе и какой-то пронзительной самокритичности? И гордости. Он, возможно, понял тогда то, чего не поняли другие. Понял, что будет лишь заурядным художником… А больше всего он не терпел посредственности, серости.
И вот, к удивлению всех, вхутемасовец Эпштейн стал плановиком-финансистом. В этом новом качестве он был поистине талантлив. Но, видимо, такая слава его не грела.
На глазах жены загадочно менялся человек. Постепенно он превращался в аскета. Стал ограничивать себя во всем и отдавался до фанатизма любой работе, кроме той, которая, как казалось Белле, могла принести ему истинное удовлетворение. Поклонник сцены, он писал декорации и шаржи для эстрады, сочинял частушки и пел их, как веселый кавказский кинто. И вдруг отказался от всех увлечений, перестал ходить в театры и почти нигде не бывал с женой и сыном. Все это тревожило Беллу. Она считала его чуть ли не подвижником, человеком глубокой порядочности и честности. Ее поражала преданность Льва делу, которому он служил, аккуратность, доходящая до педантичности, точность — по нему можно было проверять часы.
Она жалела мужа за нелегкую жизнь, не приносившую ни высоких званий, ни блеска, ни славы, ни материальных благ, ни наслаждений. Она видела, что многие к нему относятся настороженно, и огорчалась, что Эпштейн с его замкнутой натурой кажется людям не таким, каким его знала жена.
И теперь в новом назначении на пост начальника планово-финансового сектора Дальстроя Эпштейна, очевидно, прельщало дальнейшее сознательное подвижничество, которое сулил полупустынный край земли.
К вагону подошла Ольга Алмазова.
— А вот и наша пичужка летит, легка на помине, — улыбнулся Берзин. — Запыхалась, бедняжка! Почему опаздываешь?
— Не терплю ни проводов, ни встреч, — сказала Алмазова, здороваясь со всеми и целуя Эльзу. — Никогда не встречала и не провожала даже мужа.
— Смею надеяться в таком случае, что сегодня пришла проводить меня? Трепещи, Алмазов!
— Пришла только ради того, Эдуард Петрович, чтобы услышать лестные для женщины комплименты, вроде «пичужки».
— Не обижайся, Оленька! Опять же это — любя!